Дикий мед
Шрифт:
Удивление батальонного комиссара Лажечникова относилось к прошлому, которое успокаивало его чем только могло, убаюкивало его разум, уверяло, что ничего похожего на то, что случилось сейчас, не может случиться. Это было особого рода горькое и отрезвляющее удивление, излечивавшее от иллюзий, от слепой веры и заставлявшее полагаться только на собственный разум, на собственную волю и верность.
— По вас вижу, что вам это в первый раз, — заговорил батальонный комиссар, потушив кривую улыбку на своем большом лице. — А мы от самой границы так… Три месяца как один день. Немцы объявят в своих сводках, что дивизии Костецкого уже не существует,
Батальонный комиссар замолчал. Нет, он не ждал, чтобы они ему отвечали. Ему безразлично было в эту минуту все, что они могли сказать, он просто думал вслух обо всем, что видел перед собой и за собой, в том числе и о них, об этих двух газетчиках, стоявших перед ним, грязных и растерзанных, с полупустыми вещмешками за спиной, сквозь тонкую ткань которых выпирали хлеб в буханках и банки консервов.
Будет им о чем писать после войны… Когда-нибудь потом, когда все уляжется, выветрится горечь; во время войны этого не напишешь, да и после войны не скоро. Снова будет кому обижаться, требовать, чтобы все было как в кино или в театре — чистенькое, подгримированное, хорошо освещенное, похожее на действительность и далекое от нее, как далек от рваной раны аккуратный беловато-розовый шрам.
— Вы знаете, что произошло? — помолчав, сказал батальонный комиссар и снова не стал ждать ответа. — Потом узнаете… Сейчас полковник Костецкий принимает решение. Советую вам от нас не отставать. Мы вас выведем, а без нас…
Лажечников неожиданно свистнул по-мальчишески так весело, что Берестовский и Пасеков сразу же поняли, что будет с ними, если они отстанут от него.
Тяжелый сумрак ложился на землю, окутывал хаты, плетни, деревья. Лажечников медленно повернулся и пошел во двор. Берестовский и Пасеков отправились за ним.
Невысокий полковник стоял, как в раме, в дверях хаты, взявшись обеими руками за косяки, и резким голосом обращался к офицерам, обступившим его широким неровным полукругом:
— Дивизия наша не разбита. Мы очутились в тяжелом положении. Не будем искать виноватых. Не время. Главное — не теряться, не допустить деморализации… Война не скоро кончится, пусть фашисты не надеются на это. Мы нужны Родино как армия, а не как стадо перепуганных баранов.
Берестовский услышал в словах полковника мысль Гриши Моргаленко, высказанную в Голосеевском лесу: «Наши головы еще нужны будут Родине», — и не удивился, когда полковник, как будто снова повторяя слова командира ополченской роты, крикнул:
— Каждого, кто сорвет знаки различия, лично расстреляю как дезертира и изменника!
Лицо полковника смутно вырисовывалось в темноте. Его резкий, словно заржавленный голос глубоко поразил Берестовского. Он вслушивался в тот голос и чувствовал за ним незаурядную силу воли, которая не ослабевает ни при каких обстоятельствах, подчиняет себе всех
— Командиры полков и батальонов, ко мне! — закончил полковник, стоя в раме дверей.
Он повернулся и исчез в хате. Командиры начали нырять за ним в сени.
— Кто это? — спросил шепотом Берестовский у Лажечникова, рядом с которым стоял.
— Полковник Костецкий, — сделав шаг по направлению к хате, оглянулся на него Лажечников. — Мог бы командовать фронтом… С ним не пропадешь!
Лажечников раздвинул плечом стену офицерских спин и нырнул в сени. Берестовский и Пасеков остались во дворе.
Из записок Павла Берестовского
Когда я, взяв свою фляжку со спиртом, выходил из избы, у двора остановился грузовик. Варвара Княжич легко выпрыгнула из кабины. Держась за дверцу, она что-то сказала шоферу, помахала рукой и направилась в наш двор.
Я пошел ей навстречу.
У нее был усталый, но откровенно счастливый вид. Она улыбалась мне издалека. Мне показалось, что из ее глаз льются волны яркого света. Глядя в эти глаза, я не замечал ни ее короткой юбки, ни больших, тяжелых сапог с низкими голенищами, ни вконец растерзанной гимнастерки, которая делала большую фигуру моей новой знакомой такою неуклюжею.
Что с ней случилось, я не знал и не понимал, но и в походке Варвары, и в том, как она держала руку на футляре фотоаппарата, висевшем у нее через плечо, чувствовалась какая-то поразительная перемена, одна из тех решающих внутренних перемен, которые отражаются и на внешнем виде человека.
— Поздравляю, — сказал я. — По вас видно, что вы хорошо съездили.
— Прекрасно! — протянула мне широкую ладонь Варвара. — Мне сказали, что приехал фотокорреспондент из вашей газеты… Он уже, наверно, наладил лабораторию, мне надо срочно сделать отпечатки.
Я познакомил ее с Миней. Он вышел из избы, все еще в тапочках и нижней сорочке, доброжелательный и веселый. Они сразу же договорились.
— Мы это дело быстро сварганим… У вас много? — Миня оглядывал Варвару с головы до ног черными беспокойными глазами.
— Одна пленка. — Варвару смущали его быстрые, слишком бесцеремонные взгляды. — Извините, если я…
— Что вы, что вы, — уверял Миня, — рад помочь, дело общенародное!
Он взял Варвару за локоть.
— Идемте, у меня лаборатория на большой.
Из сеней вышла Люда и, бросив на Варвару подозрительный взгляд, с независимым видом, высоко неся свою красивую голову в короне светлых волос, прошла в сарайчик.
— Ох, какая красивая у вас хозяйка! — искренне вздохнула Варвара, глядя ей вслед, а Миня хмыкнул с таким видом, словно сказал: «А как вы думали? Некрасивых не держим!»
Варвара засмеялась и, пригнув голову, вошла в сени.
Когда мы за завтраком выжали из моей фляжки последние капли, Дубковский, заглянув в большую жестяную кружку, на дне которой неглубоким озерком расплылась синеватого цвета жидкость, сказал: