Дикий мед
Шрифт:
— Тебе лучше молчать, — сказал Алексей Петрович, — а то нас погонят отсюда… Доктора, знаешь, народ суровый!
Голос у Савичева был деланно веселый, он боялся, что Костецкий поймет, что все, что он говорит, ложь. Ему тяжело произносить эту ложь, но не говорить ее он не может, — что же еще ему остается теперь, Алексею Петровичу? Не только он — никто уже не в силах помочь Родиону Костецкому… Савичев знает это, и, хоть это знание наполняет его сердце чувством безнадежности, он завидует Костецкому и хотел бы поменяться с ним местами.
«Тебе ничего, — думает Савичев, — отмучаешься, и конец… Всю жизнь ты был один, и, когда тебе приходилось что-нибудь решать, только
Тихо открылась дверь. В учительскую, осторожно ступая большими сапогами, вошел военврач Ковальчук, за ним тихо простучала высокими каблуками Оля Ненашко — шприц в блестящей металлической коробочке она держала, как всегда, в вытянутой вперед руке, только вид у нее теперь был не такой независимый.
— Пора колоться, товарищ генерал, — тихо сказал Ковальчук и, не останавливаясь, прошел к окну.
Костецкий молчал. Оля Ненашко подошла к кровати и отвернула одеяло. Рубаха на Костецком задралась, Катерина Ксаверьевна увидела его темный запавший живот и поднялась, Савичев тоже загремел табуреткой.
— Не уходите, они быстро, — сказал Костецкий, пытаясь поднять к Оле локоть высохшей, как плеть, руки; Оля начала протирать место для укола ваткой, смоченной в спирте,
— Как вы себя чувствуете, Родион Павлович? — послышался от окна голос Ковальчука.
— Прекрасно! — резко, с вызовом ответил Костецкий. — Готов хоть сегодня на танцы до утра. Бывают у вас тут танцы, Ковальчук?
«Помнит! — мысленно ужаснулся Савичев. — Он все помнит…»
— А мы в свое время потанцевали, Ковальчук, — скрежетал, задыхаясь, Костецкий. — Я неплохим танцором был, а генерал Савичев просто чудесный тапер…
— Помолчите! — всхлипнула неожиданно Оля Ненашко, поднимая шприц иглой кверху и выдавливая из него каплю прозрачной жидкости. — Вам нельзя.
Она сжала двумя пальцами руку Костецкого выше локтя и коротким толчком ввела иглу. Костецкий тяжело дышал. Оля склонилась лицом почти к руке генерала, плечи ее дрожали.
— Дождик пошел? — удивленным, как для ребенка, голосом сказал Костецкий. — А ведь потолок тут будто не протекает…
Шприц выпал из рук Оли, ударился о железную ножку койки и разбился вдребезги.
— Что ж это вы! — зашипел от окна Ковальчук. — Нельзя же так, Ненашко!
Стоя на коленях, Оля складывала осколки шприца в коробочку.
— Не надо сердиться, — сказал Костецкий. — И зачем вы ее по фамилии? Мы ведь знаем, кто она вам…
Олю словно что-то подбросило с колен, она выскочила из учительской, Ковальчук тяжело зашаркал за нею.
— Я тебя вот о чем буду просить, Алексей Петрович, — заговорил Костецкий, — защити Ковальчука, когда я уже не смогу. Он хороший врач и человек неплохой. И Оля тоже. Ни в чем они не виноваты, все это натворила война. Обещаешь?
Костецкий поглядел на Савичева долгим взглядом, словно изучая в последний раз знакомое лицо.
— Обещаю, — сказал Савичев и испугался того, что обещанием своим соглашается с мыслями Костецкого
— Ты ведь знаешь, я всегда спокоен, Алеша.
Углы его рта дернулись, словно он пересиливал боль, — на самом же деле он хотел улыбнуться Савичеву, но не смог и понял, что не может… Вот какие твои дела, Родион! Алеша подумает, что ты плачешь, и пожалеет тебя. Этого еще не хватало! Ни улыбнуться ты уже не можешь, ни пошевельнуться. Скоро, скоро уже… Хорошо, что был у тебя в жизни Алексей Савичев, хорошо, что была Катя, — не твоя, правда, а была. Если бы не они, было бы совсем трудно покидать — ну не надо слишком громких слов, — скажем, все, что тут, вокруг: эту комнату, куст бузины за окном, дивизию, Ваню, которого хотел усыновить… Вот в том-то и дело, что усыновить. Самого главного у тебя не было — сына! Алексей Савичев счастливей тебя: когда ему надо будет покидать куст бузины за окном, Володя останется и Катя останется, а после тебя? Голова уходит в подушку так, словно она из свинца, и подбородок почему-то выпячивается вверх, его упрямый, словно из камня вырезанный подбородок. Когда-то они жили вдвоем с Алексеем Савичевым в такой же длинной комнате с одним окном — кровати их стояли вдоль стены: целый месяц он молчал после того вечера в клубе. Лучше и теперь молчать. Или сказать им все, что он думает сейчас? Надо сказать, они никогда не говорили открыто меж собою, это ведь последние минуты, он уйдет, а они останутся, им нужно знать. Скажу. Соберу все силы и скажу. Надо, чтоб им не было тяжело вспоминать обо мне.
Костецкий лежит с закрытыми глазами. Тяжелое, прерывистое дыхание неровно подымает его грудь, укрытую свекольного цвета грубым одеялом. Только исхудавшие, острые плечи и высохшая шея видны из-под одеяла, какие-то странные тени, глубокие и темные, проступают на его лице.
Знают они или не знают? Наверно, молча условились не говорить об этом… И врачи никогда не называли его болезни, а врачи-то знали. Все болезни, самые страшные, называют своими именами, а этой боятся. Потому что бессильны перед ней и думают: если не называть ее по имени, может, она и отступится, обернется каким-нибудь неопасным недугом.
И он всегда притворялся, что не знает. Облегчал их человеколюбивую ложь. А знал он больше, чем могли знать врачи… Им видны только симптомы, причины скрыты от них. Только умирая, можешь знать отчего… И уже никому не скажешь.
— Ты-то, Алеша, здесь ни при чем, и ты, Катя, тоже — я не о вас говорю. Я всегда любил вас, не знаю, кого больше, обоих любил. И не жалуюсь на то, что ваша любовь была для вас счастьем, а для меня — бедой. Вы никогда не платили мне за мою любовь недоверием, подозрением… Вы — нет. Потому-то я и мог так долго держаться. Ведь правда, я всегда хорошо держался при таком несчастье? И ничто не могло убить моей любви. Потому что я действительно любил и был верен… И теперь люблю… Это ничего, что мне тяжело говорить. Мне всегда было тяжело, но говорить все-таки легче, чем молчать.
Алексей Савичев и Катя склоняются над Родионом Костецким. Он шевелит губами, но слов не слышно. Голова уходит в подушки, подбородок подымается все выше и выше… Что он хочет сказать? Глаза закрыты, выпуклые веки резко очерчены, как на бронзовой маске.
Костецкий открыл глаза, увидел над собою лицо Катерины Ксаверьевны, — сдерживая рыдания, Катя сжатыми губами приложилась к губам Родиона, — он еще почувствовал ее поцелуй, облегченно вздохнул, голова его завалилась набок и подбородком уперлась в острое, исхудавшее плечо.