Диккенс
Шрифт:
Итак, Америка ждет Диккенса.
Девятнадцатого ноября 1867 года он снова вступает на землю американской демократии. Его встречают мэр, магистраты и огромная толпа народа. Времена переменились. Теперь на этой земле нет черных рабов. И Бостон изменился. Он вырос за эти четверть века, как и вся страна. Он превратился в большей торговый город. Отель, который казался ему в первый приезд весьма поместительным, кажется теперь совсем скромным рядом с другими отелями.
С ним Дольби, его маг-администратор, с ним его секретарь, с ним постоянный спутник — газовщик, который является укротителем коварного газа и имеет попечение над осветительной системой эстрады. В помощь Дольби надо будет еще взять
Он очень устал после дороги, и он решительно отказывается от посещения общественных мест, его навещают лишь немногие друзья. Впереди — нелегкая работа. Восемьдесят чтений! Надо беречь силы.
Крупные газеты страны уже прислали репортеров. О первом чтении Чарльза Диккенса в Бостоне Америка получит полный отчет. Витрины всех книжных магазинов посвящены Диккенсу. Должно быть, нет в Бостоне семьи, в которой имя его не упоминается ежедневно. Бостон уже давно — в течение нескольких часов — раскупил билеты на четыре первых чтения. Бостон ждет назначенного дня, первого чтения Диккенса в Америке. Этот день — второе декабря — наступает.
В театре Тремонт Темпль на сцене — эстрада. За Эстрадой полотняный экран каштанового цвета, посреди эстрады стол, на котором укреплен справа от зрителя пологий пюпитр. Стоит графин с водой и стакан. Высокие стойки по обе стороны выдвинуты вперед, к рампе, на них протянута проволока и укреплен рефлектор и газовая трубка, внизу и наверху также укреплены рефлекторы; они бросают яркий равномерный свет на светлокоричневый экран.
Чудь выдвигая правое плечо, Диккенс быстро выходит из-за кулис. Он держится прямо, не горбясь. Нет у него теперь былых кудрей по бокам и сзади короткие волосы еще достаточно пышны, но крутой лоб его кажется непомерно большим, он начинает лысеть, и волосы зачесаны сейчас на пробор. Усы с сильной проседью совсем закрывают рот, они свисают вниз, на бороду, которая снова стала прямоугольной. Он в черном фраке с бархатным воротником, в петлице бутоньерка, перчатки в руках, он бросает их на стол рядом с пюпитром и стоит, залитый светом ярких рефлекторов.
Каждая складка кожи видна на его худом, утомленном лице. Много их, этих глубоких складок, и много морщин. Он стоит и ждет, пока затихнут аплодисменты. Затем поднимает руку, — в ней нет дирижерской палочки, как бывало раньше, — и, хмуря лоб, опускает руки на пюпитр. Левая рука откидывает переплет небольшой книжки, он не глядит в нее, он глядит в зал. И начинает. Тишина словно падает в зал.
Он читает «Рождественский гимн».
Перед американцами нет Диккенса — перед ними целая труппа актеров. Вот с эстрады дребезжит противный, старческий, гнусавый голос, и слышатся какие-то посапывания. Они исходят от какого-то старика, брезгливо оттопырившего нижнюю губу; у старика острый нос, щеки совсем сморщенные; он стоит на месте и покачивается вперед и назад, вперед и назад, и, словно на пружинах, чуть подпрыгивает, — кажется, будто скряга Скрудж ходит по своей угрюмой конторе и леденит воздух не только на эстраде, но и в зале. Диккенс читает. И вдруг перед бостонцами вырастает над пюпитром жалкое, жалкое лицо маленького человечка с испуганными, добрыми глазами; человек положил локти на пюпитр и подпер ладонями лицо, и голос у него тихий, кроткий и покорный — голос Боба Кречита, клерка, отца четырех детей, получающего пятнадцать шиллингов в неделю.
Диккенс читает о горе бедного Боба, у которого только что умер сын, бедный калека, крошка Тим… Глаза у него влажные, влажные глаза почти у всех слушателей. Он горестно восклицает: «Крошка моя, мальчик мой!» — и внезапно в зале раздаются истерические рыдания леди, которая сидела в одном из первых рядов, а теперь беспомощно склонилась
Диккенс кончает, лицо его поражает бледностью в ярком свете рефлекторов. Зал воет от восторга. Поклон— и Диккенс быстро покидает эстраду. Когда он уходит, зрители замечают, что он хромает и чуть покачивается. Перерыв.
И снова дают занавес. Диккенс читает сцену суда из «Пиквика». По залу проносится вздох, у зрителей такие изумленные лица, будто им внезапно показали невесть что. Но на эстраде и не Диккенс. На эстраде жирный человек, переполненный до краев своей маленькой фигурки чувством собственного достоинства. Лицо у него пухлое и глупо-самодовольное. Каким чудом на лице чтеца появился вдруг короткий тупой носик? И откуда взялся этот подбородок, утопающий в жирной шее? Или эти свиные маленькие глазки, откуда они появились? Это мистер Старлей, судья в процессе миссис Бардль против Пиквика. Но это не чтец.
Зал ахает от изумления. Диккенс читает. Сэм Уэллер призывается дать свидетельские показания. Он бережно опускает шляпу — это не шляпа, а перчатки Диккенса — на пол. Он развязно кладет локти на пюпитр, и затем он беззаботно и весело обводит взглядом сверху донизу бостонский театр Тремонт Темпль. Он отвечает на вопросы самовлюбленного судьи Старлея. Допрос идет, Сэм доверительно сообщает, что в памятное утро он получил новый костюм, и обещает судье быть очень «осторожным» с этим подарком. Вдруг из рядов партера встает какой-то слушатель и, топоча на весь зал, направляется к выходу. Его перехватывает Дольби. Он очень любезен.
— Вам нездоровится, сэр? — спрашивает он.
Джентльмен высоченного роста и завидного телосложения вместо ответа хмуро говорит:
— Вы скажите лучше, кто это на сцене?
У Дольби отвисает челюсть.
— То есть как… Это мистер Чарльз Диккенс.
— Но это не тот Диккенс? — еще более хмуро спрашивает джентльмен.
— Простите, сэр, я не совсем понимаю…
— Я хочу сказать — это не тот Диккенс, который пишет книги? — раздражаясь непонятливостью Дольби, чудит бостонец.
— Что вы, сэр! Тот самый.
У Дольби такой вид, словно тяжелый рефлектор упал рядом с ним и случайно его не задел. Джентльмен вдруг приходит в бешенство.
— Тот самый?! Так позвольте же вам сказать, что я читал книги Диккенса, и вот этот джентльмен понимает в Сэме Уэллере ровно столько, сколько корова в глажении манишек. Мой Сэм Уэллер совсем другой.
Неизвестно, много ли бостонцев увидели на эстраде «своего» Сэма Уэллера. Но когда Диккенс кончает, овации оглушают его. В первых рядах сидят «отцы города», отечественные писатели, художники и актеры. Многие из них приехали из Нью-Йорка. Они вскакивают с мест и выражают восторг не менее бурно, чем публика верхних ярусов Тремонт Темпля.
Мистер Фильдс, старый бостонский знакомый Диккенса, входит вместе с женой в артистическую, как только занавес скрывает экран и эстраду.
Диккенс лежит на диване. Лицо, которое совсем недавно было пергаментно-бледным, сейчас окрашено в яркий коричневый цвет. И руки его необычно темные, — кажется, будто к ним прихлынули потоки крови. Фильдс обнимает его, Диккенс с трудом встает, чтобы приветствовать входящих знакомых. Впереди седовласый Лонгфелло.
— Нет, я недоволен чтением «Гимна», — говорит Диккенс каждому, кто выражает свое восхищение. — Постараюсь исправить в следующий раз.