Дикое поле
Шрифт:
Осокин уже вышел из сада, когда прибежала Мария Сергеевна, предупрежденная, вероятно, Дюнэ. Она начала шуметь, выкрикивала, к счастью, по-немецки так что собравшиеся неподалеку французы не понимали, многозначительные фразы о том, что она лицо официальное, облеченное доверием вермахта, что она немедленно пожалуется коменданту острова, что жандарм мы, по всей вероятности, ошиблись адресом. И наконец, уже по-французски воскликнула: «О времена, о люди!», чем окончательно привела в смущение соседей
Не обращая внимания на крики и шум «официального лица», немцы впихнули Осокина в небольшом крытый автомобиль,
Первые минуты Осокин узнавал знакомые деревья, знакомые дома, знакомые телеги крестьян, промелькнул булочник Бушо с изумленным лицом. Но когда автомобиль вырвался из-под высоких ветвей вязов и с обеих сторон дороги потянулись однообразные прямоугольники виноградников, зеленые квадраты пшеницы и замелькали розово-фиолетовые пятна соляных болот, Осокин вдруг почувствовал, что ему будто отрезали пуповину, и он разом оторвался от той жизни, которой жил целый год. Это ощущение было настолько резким, что у Осокина закружилась голова и к горлу подступила тошнота, с которой он еле справился.
Больше он не смотрел на дорогу, пытаясь прислушаться к тому, о чем говорили между собой немцы. Но фразы, которыми они между собой перекидывались, были совершенно незначительны.
В Шато д’Олерон автомобиль домчался очень быстро, минут в двадцать. «Вот если бы так автобус ходил», — невольно подумал Осокин. Дальнейшее тоже происходило стремительно — он едва успевал подчиняться тому, что от него требовали. Немцы передали его в руки французских жандармов, а сами уехали. Низенький капрал с бородкой и усами, до удивительности напоминавший Наполеона III, быстро и ловко обыскал Осокина, осмотрел его вещи, потом провел в узкий, залитый цементом двор, открыл какую-то незаметную дверь, вытащил оттуда старый заржавленный велосипед, подтолкнул — и Осокин оказался в камере; у него было такое чувство, будто он просто корова, которую хозяин поспешно загнал в стойло.
— Да здесь и спать-то не на чем… — начал было Осокин.
— А ты думал, я к себе на кровать тебя положу? — прикрикнул жандарм, и дверь захлопнулась.
С визгом и грохотом задвинулись железные болты. Осокин очутился в полной темноте. Когда глаза привыкли к мраку, он различил над дверью железную плиту, в которой кое-где были пробуравлены маленькие дырки. Осокин подставил чемодан и заглянул в одну из дырок, но ничего не увидел: вторая плита прикрывала отверстия снаружи. «Да это даже не стойло, а шкаф для провизии», — подумал Осокин, хотя ему в этот момент совсем не хотелось шутить. Ощупью он обнаружил нары, запихнутый в угол соломенный матрац, деревянное, дурно пахнущее ведро, а в углу — пустые бочонки и какие-то глиняные, впрочем тоже пустые, горшки. Похоже было, что камерой пользовались редко и она заменяла жене жандарма кладовую.
Осокин прислушался. Теперь со двора доносились детские веселые крики, женские голоса, лязг насоса, которым накачивали воду, звон посуды. Звуки были
— Может быть, летчик в Амбуазе?.. Преступников ловят. Всегда ловят. Пройдет десять лет, а преступника поймают… А может быть, меня просто спутали?! С каким-нибудь еще Осокиным… Я не виноват. Я ничего не сделал…
Вдруг он вспомнил, что три дня назад в Сен-Дени все население переполошилось из-за того, что одновременно испортились три немецких грузовика, перевозившие гравий, — кто-то в горючее насыпал сахару. Вечером, сильно подвыпив, Доминик кричал у стойки единственного в Сен-Дени кафе:
— Если бы я оставался хозяином карьера, такой бы вещи не случилось! А теперь они сами виноваты…
Накануне этого дня Фред зашел к Осокину попрощаться: он бросил работы на карьере и уезжал с острова. «Как раз накануне… Уж не он ли?»
В темноте Осокин зацепился за парашу и со всего размаха упал на нары. Некоторое время он лежал неподвижно, машинально растирая рукой ушибленное колено.
«Что теперь будет с Лизой? Приехала, конечно, Мария Сергеевна, но ей я не верю. Она и Колю не любит. Ей и Коля-то нужен как вывеска — вот, мол, какая я хорошая и несчастная мать!»
Но даже мысль о Лизе была далекой и неясной. Лиза была там, на свободе, а он здесь, арестованный, брошенный в темноту, превращенный из человека в вещь. Этой вещью может распоряжаться по своему усмотрению каждый жандарм. «Все равно какой жандарм — француз или немец», — с тоской подумал он.
Издали сквозь железо двери по-прежнему доносились детские крики; потом хриплый женский голос протяжно закричал:
— Жан-Клод, иди домой, Жан-Клод!
Жан-Клод не возвращался, и голос снова начал кричать — хрипло и надоедливо:
— Жан-Клод, я тебе уши надеру!
Вдруг Осокин услышал, как завизжали железные болты, и в светлом прямоугольнике наполовину приоткрывшейся двери он увидел девочку лет двенадцати. Она держала в руках пакет, завернутый в газетную бумагу. Увидев Осокина, девочка ахнула и, выронив пакет, поспешно захлопнула дверь. Осокин услышал! как издали яростно закричал мужской голос:
— Куда лезешь, дура! Сколько раз на день повторять вам, что это не чулан, а камера!
Девочка что-то пискливо ответила, но Осокин не расслышал слов. Он подошел к двери и толкнул ее, но дверь по-прежнему была крепко заперта. Круглые звездочки железной плиты под потолком начали темнеть — уже вечерело. Шум на дворе приутих, хриплый! голос перестал звать Жан-Клода, только издали доносилось детское всхлипывание.