Диктатор
Шрифт:
Тимофей Евлампиевич хитровато прищурился:
— Не беда, главное, что успел поздравить нашего Иосифа Виссарионовича. А у меня еще дата не круглая. Но если забудешь поздравить в следующем году — не прощу.
— Что ты! — запротестовал Андрей.— Тебе же стукнет пятьдесят!
— «Стукнет»! — передразнил его отец.— Когда «стукнет» — надобно уже думать о небесах. А полсотни — пора расцвета!
— Тем более что вы молоды духом,— поддержала его Лариса.
— Благодарю за комплимент, доченька,— согнулся в изящном поклоне Тимофей Евлампиевич.— Вот что, дорогой Андрюшенька, отличает неотесанного «правдиста»
— Лесть не в моих правилах.
— Оно и видно. Особенно по юбилейному номеру твоей славной газеты. Ленин, увидев все это, горько пожалел бы о том, что в свое время основал «Правду». Надеюсь, на этих юбилейных страницах есть немалая толика и твоего личного елея?
— Папа, не надо со мной в таком тоне,— обиделся Андрей.— В конце концов, в любом государстве первое лицо окружено почетом.
— Но не настолько, чтобы это вызывало тошноту. Впрочем, не обижайся, я тебя не виню, ты служивый человек.— Он ласково положил ладонь на плечо сыну.— Все мы винтики этой системы. И все мы «будем петь и смеяться, как дети»,— читал я недавно такие стишата.
Лариса слушала, не вмешиваясь в их разговор, она была рада, что ее мысли о Сталине удивительно точно совпадают с мыслями Тимофея Евлампиевича.
— Отец, мы привезли тебе Цицерона,— желая переменить тему, сказал Андрей.
— Неужели? Я так давно охотился за этой книгой.— Тимофей Евлампиевич с жадностью приник к обложке.— Вы не обратили внимания, какие персонажи продают книги на Сухаревке? Бьюсь об заклад, книгу сию вы приобрели у немолодой вдовы генерала. Страшно бедствуют эти некогда обеспеченные люди. Прежде достаточно было стать полковником, чтобы тебя зачислили в дворяне. Сейчас духовные ценности идут за гроши. Голод не тетка! А я, выходит, обогащаюсь на их горе.— Он полистал книгу так бережно, словно это было живое существо.— Итак, Цицерон… «В те дни, когда в садах Лицея я безмятежно процветал»…
— «Читал охотно Апулея, а Цицерона не читал…» — подхватила пушкинскую строку Лариса.
— Вот именно! А я, как видите, наоборот: Апулея побоку, а с Цицероном в обнимку. Зачем он мне? Как это зачем? Для Древнего Рима он почти то же, что Пушкин для России. Или Гете для Германии. Или Данте для Италии.
— Но у него же нет ни одного поэтического образа, нет вымышленных героев,— возразил Андрей.
— Да, его оружие — трактаты, речи, письма. И в них только один образ — образ Республики.
— И сплошь — сухая риторика,— не сдавался Андрей.
— А знаешь ли ты, что он был настольной книгой для наших декабристов? Я буду беседовать с ним как с современником. Кстати, в твоей газете тоже одна риторика, да такая, что в сравнении с ней Цицерон выглядит златоустом. У него — мысль, у вас — голые лозунги.
— Папа, армянский коньяк превращает тебя в ворчуна и критикана.
— Поворчишь… Ну как можно печатать, к примеру, такое? — Он ткнул длинным пальцем в одну из страниц юбилейного номера «Правды».
Андрей взглянул на публикацию. Это был «Штрих» Демьяна Бедного.
— Ты же, наверное, читал этот опус еще в верстке?
— Не только. Я читал его в рукописи и готовил к набору,— сухо ответил Андрей.
Тимофей Евлампиевич развел руками, обозначая этим жестом крайнее удивление и полную невозможность понять сына.
— Что тут скажешь?
Тимофей Евлампиевич уже не говорил, а стремительно выстреливал фразы, накаляясь все сильнее и сильнее.
— А я-то думал, что ты здесь, в провинции, в глуши лесов, превратился в безмолвного Пимена. А ты не летописец, а прямо-таки трибун! — саркастически произнес Андрей.— Но я тебя очень прошу, дорогой мой папа, родной ты мой человек: уйми свои политические страсти! Зачем ты очертя голову лезешь в большую политику? Хорошо еще, что не с трибуны вещаешь. Иначе тебя запишут в троцкисты и скажут, что ты идешь против генеральной линии партии и льешь воду на мельницу классового врага.
— Андрюша,— вмешалась в их разговор Лариса,— каждый человек имеет право на свои убеждения. Или ты хочешь, чтобы мы, как попугаи, повторяли бред этого беспозвоночного Демьяна?
— Я тоже хочу, чтобы каждый говорил то, что отвечает его взглядам,— сказал Андрей.— Но это станет возможным, когда в стране не останется классовых врагов. А пока что «тот, кто сегодня поет не с нами,— тот против нас». Закон классовой борьбы. И я не хочу, чтобы папа не дожил до своего юбилея. Я хочу, чтобы он жил, понимаешь, Лариса?
— Понимаю,— кротко сказала она.— Но разве это можно назвать жизнью?
Они замолчали, поняв, что не смогут переубедить друг друга. Тимофей Евлампиевич стал серьезным и, подняв рюмку, уже спокойно, даже обреченно сказал:
— Андрюша, кажется, я уже совершил такой проступок, что и впрямь не смогу отметить собственный юбилей. Тем более что до него еще целый год. Я не хотел говорить вам об этом, чтобы не омрачать Новый год, но лучше скажу. А то все, что может произойти со мной, будет для вас слишком внезапным…
— Что ты наделал? — В голосе Андрея зазвучала тревога.— Наверное, выболтал все это кому-нибудь из друзей?
— Ты что это дерзишь отцу? — нахмурился Тимофей Евлампиевич.— «Выболтал»…
— Извини…— тихо произнес Андрей.
— Друзей у меня всего двое — учитель и врач, местная интеллигенция, так сказать. Ну, не считая соседки. И все они — надежные люди. Но дело в том, что я совершил нечто более страшное…
Андрей с ужасом смотрел на отца, с нетерпением ожидая его признания.