Дипендра
Шрифт:
– Нет, – я грустно усмехнулся, вспоминая Лизу и почему-то слова отца «а ты уверен, Вик, что это та женщина?». – Но я здесь со своей девушкой.
– Как ее зовут?
– Лиза.
– Ли-за, – повторил он по слогам, стараясь скопировать мою русскую интонацию.
– Хотя мне почему-то иногда хочется называть ее Майя, – вдруг, сам не зная почему, сказал я.
– Все женщины – майя, – усмехнулся Дипендра, он помолчал. – Рамакришне было дано однажды видение. Молодая прекрасная женщина вышла из вод Ганга. Легла на песок. И вскоре родила сына. Она нежится с ним, укачивает, лелеет. Вдруг преображается в ведьму. И разрывает младенца на куски. И снова скрывается в водах священной реки.
Этот небольшой рассказ почему-то глубоко тронул меня, и я молчал, не зная, что ответить. Почему-то вспомнилось и детство, поездки к бабушке на такси…
– Я о своем, – мягко сказал Дипендра, кладя свою руку поверх моей.
– Да это обо всех.
– В индуизме все двоится.
– Она в отеле. Но ты же просил, чтобы я пришел один.
– Да, прости… Я был бы рад познакомиться с твоей девушкой, также как и с удовольствием бы представил вас и своей жене, но….
Он снова нахмурился и замолчал.
– Так ты женился? – спросил я.
– Да.
Дипендра открыто улыбнулся:
– На Девиани?
– Не забыл!
– Так за это надо выпить, – сказал я, беря бутылку и разливая «джек дэниэлс» по рюмкам. – За тебя, за Девиани, за вас!
– Твое здоровье, – засмеялся Дипендра.
Мы чокнулись и выпили. Алкоголь наконец ударил мне в голову.
– Молодец! – весело сказал я..
– А у нас вот тут кое-кто не рад, – вдруг мрачно сказал Дипендра, снова разливая.
Он поднял рюмку и снова на этот раз молча со мною чокнулся. Выпил залпом. Я последовал его примеру. Лицо его вдруг как-то жестоко исказилось.
– Твои родители? – спросил я осторожно.
Он отрицательно покачал головою и вдруг поднял на меня свой ясный и печальный взгляд:
– Клавдий.
– Клавдий? – переспросил я, не понимая.
– Клавдий, мой Горацио.
Я понял. И не знал теперь, что ему ответить. Что мог бы сейчас ответить своему принцу Горацио?
– И ты… даже ты ничего не можешь сделать?
– Могу… Но я могу и не успеть, – спокойно ответил он. – Религия у нас здесь, знаешь, жестокая. Там, у вас, на Западе, религия – это больше культура. А здесь – ритуал.
Он помолчал и, как-то странно усмехнувшись, добавил:
– Порой смертельный.
Минуты две мы молчали, он закурил. Потом вдруг, затянувшись, посмотрел куда-то поверх моей головы, едва заметно кивнул и, спокойно выпуская дым, стал собираться.
– Что такое? – спросил его я, оглядываясь.
Ничего особенного я не увидел. В зале все было, как обычно, – ели, выпивали, на столиках курились сандаловаые палочки. По стенам висели маски и горели свечи. Музыканты тихо играли какие-то однообразные печальные раги.
– Что случилось? – повторил я тревожно.
– Мне подали знак, что пора уходить, – спокойно сказал Дипендра.
Он поднялся, я угрюмо поднялся вслед за ним. Он положил деньги под счет и, взглянув на меня, как-то лихорадочно рассмеялся:
– Ну, ну, выше нос.
Глаза его блестели. Помедлив с какое-то мгновение, он вдруг тихо, но твердо сказал:
– Я ухожу… Но прежде я хочу сказать тебе одну вещь, – он посмотрел мне прямо в глаза, взгляд его был чист и ясен. – Запомни, Вик, что бы не случилось, и кто бы и что бы потом не говорил, и чем бы не клялся, принц Дипендра никогда не поднимет руку ни на своего отца, ни на свою мать.
Он крепко меня обнял.
– Дипендра… – сказал я, глотая слезы.
Он был для меня сейчас как брат, как отец, а может быть, и больше. Он молчал. Наконец строго, по-военному, отстранил меня за плечи:
– Прощай … Ну же…будь мужчиной.
Я нагнулся над свертком с принесенной для меня одеждой. Новая белая с черными полосами роба. Длинные узкие рукава, которые должны завязываться за спиной, стягивая локти. Я покачнулся, чувствуя, что еще немного и потеряю сознание. Один из палачей сделал ко мне шаг. Но я отстранил его жестом, сказав, что одену эту робу сам. Черную с белым робу смертника. Я все же вспомнил. Я вспомнил то, что я должен был забыть. Когда Дипендра исчез из зала, ко мне подошел какой-то маленький человек в пестрой национальной шапочке и, как-то странно заглянув мне в глаза, вдруг щелкнул меня в лоб указательным пальцем. Зал поплыл у меня перед глазами и я обнаружил себя уже подходящим к калитке отеля, где мы остановились с Лизой. Я и в самом деле все забыл. И думаю об этом позаботился Дипендра. Но сейчас я вспомнил. «Сейчас, когда они будут меня убивать…» Я вдруг затрясся, сглатывая подступающие к горлу комки какой-то горечи. Грубая, не моего размера, какая-то негнущаяся роба. По правилам я должен был одеть ее на голое тело. «Холодная и деревянная, как…» Дрожащими пальцами я кое-как застегнул пуговицы «пиджака». Меня повели по коридорам. Два палача, четыре солдата и впереди гуркх с факелом, освещавшим мокрые какие-то, каменные стены и низкий закопченый потолок. Скользнула ящерица. Какая-то священная неправда была в том, что это дрожащее, еле идущее сейчас по коридорам тело, – моё, и что мне от него никуда не деться, что скоро его будут… что будут?.. рубить, как мясо?… вешать, как мешок с овсом?.. а что будет со мной? Словно бы чугунная плита придавила все мое существо и мешала мне даже разрыдаться. Это было нелепо, абсурдно, но это все происходило. Происходило сейчас. На самом деле. Протекало
Внезапно гуркх, несший факел, остановился перед низкой железной дверью.
36
Окно было раскрыто, на белом каменном подоконнике в хрустальной вазе стояли цветы. Это были пионы, привезенные Ниной с дачи. Точка, которую нужно было поставить еще в семидесятых. Павел Георгиевич усмехнулся: «Помнишь, как ты хотел переплыть Ангару?» Друг-хиппи, разбившийся двадцать лет назад на мотоцикле. Как его звали? Глеб… Глеб курил марихуану. Ночью он врезался на полной скорости в стекло. Он любил свои отражения – в воде, в блестящих мраморных стенах метрополитена, в бутылках и бокалах, в елочных шарах, в никелированных металлических трубах … во всем, что блестит. Тогда это было толстое, трехсантиметровое стекло витрины фешенебельного магазина. Глеб не вписался в поворот. Его настиг его двойник. Павел Георгиевич усмехнулся, замечая свое уменьшенное отражение в золотистой коньячной рюмке. Он выпил и изображение исчезло. Точнее в бликах его стало трудно различить. «Ты должен бы написать не натюрморт, а свой автопортрет…», – он хрипло засмеялся. Это был восемнадцатый этаж. Внизу были едва видны острые колья железного забора. Павел Георгиевич снова плеснул в рюмку коньяку. «Нет, автопортрет в семидесятых, как и Глеб». Внизу, освобождая площадку, отъезжала маленькая оранжевая поливальная машина. «А сейчас натура мертвая – симулякры и код. Начало миллениума…» Он выпил и поставил пустую рюмку. Вспомнил все, что сказал ему монах, что надежды не остается, да что она и не нужна, надежда. «Вик…» Внизу, рядом с черным, только что политым и уже высыхающим асфальтом, мягко зеленел газон. Павел Георгиевич отвернулся. Нижний ящик письменного стола был открыт. Из-под бумаг виднелся длинный, в ножнах, кинжал, немецкий, еще с войны, с отбитой свастикой. Кинжал отца его отца, взятый как трофей. Павел Георгиевич вынул клинок из ножен. Сталь заиграла на солнце. «Как новенький…» Раскаленный воздух поднимаясь вдоль стен дома, приносил с собою уличные голоса и шум машин. «Все так и будет безразлично продолжаться». Он вдруг увидел, как какая-то старуха с боязливым любопытством заглядывает за спину его неестественно распластанного на газоне тела и засмеялся: «Нет… Как самурай». Он посмотрел в отражение своего лица, перечерченное узкой канавкой для стока крови. «You’re gonna fly high, you’re never gonna die [3] ». И приставил клинок к груди, обеими руками, напротив сердца. «Чтобы ты остался жив, Вик…» Сильно, на выдохе, нажал, продвигая сталь все дальше и дальше в сердце. Раздвигая и раздвигая ткани, сквозь плоть испуганной, бессмысленно сопротивляющейся мышцы, вперед к пустоте… Кровь хлынула. Он содрогнулся в корче, цепляясь рукой за подоконник. Мучительно перевернувшись, закинул голову назад. Небо было безоблачно. Павел захрипел. В глазах его отразилось солнце… Пионы по-прежнему стояли в вазе. Красный, розовый и белый. Белый – пушистый и большой – слегка покачивался.
3
«Ты хотел летать высоко, ты не собирался умирать». (Пинк Флойд, англ.)
37
Гуркх факелом осветил дверь. Один из палачей медленно открыл. Широкая, с зазубринами колода, багры… Я завизжал. Мне показалось, что голова моя клубится, как дым. Они втолкнули меня и я упал. За спиной с лязгом громыхнула дверь. Какое-то время я лежал, не двигаясь. Прислушивался к звуку удаляющихся шагов. Наконец все стихло. Я открыл глаза. Это была комната без окна, в стене, в каком-то странном углублении под иконой с Кали горел огонь. Никакой привидевшейся мне колоды. Кали была черная, со спутанными волосами, из окровавленного рта торчали клыки, она держала меч и отсеченную мужскую голову, она сидела на обезглавленном трупе, окруженная черепами и костями, на ней был пояс из отсеченных рук. В углу на кровати сидела женщина. Та же, в белом по глаза сари, которая три месяца назад надела мне на лингам кольцо. Но теперь на щиколотках и на запястьях у нее были еще и серебряные браслеты.