Дизайнер Жорка. Книга 1. Мальчики
Шрифт:
Вообще-то, по-настоящему Торопирена звали Цезарь Адамович Стахура. Цезарь, ага, ни много ни мало. Сам он произносил это имя с византийской пышностью, с ударением на А, слегка раскатывая второй слог: Цэза-ары… «И он говорит мне, сука сутулая: «Цэзары Адамыч, при всём моём к вам почтении, эта работа столько не стоит!» Работал он спецом-на-все-руки в НИИ лепры – да-да, в лепрозории на Паробичевом бугре. И хотя проживал в нашем же огромном дворе, неделями, бывало, ночевал на работе, в одноэтажном домике с подвалом, куда никого, кроме Жорки, не пускал. В этой своей закрытой, отлично оснащённой мастерской он изготавливал сложнейшие лабораторные приборы, вроде настольного стерильного
И это правда: любой самолёт был ему, боевому лётчику, точно преданный пёс.
Правда и то, что Большая война обошла его боями – по возрасту. Зато успел он попасть на другие войны в другой стране, где вдосталь повоевал и вдосталь налетался. После чего, прокрутив парочку смертельных виражей (типа ранверсмана или хаммерхеда, фигур высшего, но уголовного пилотажа), приземлился тут у нас в Астрахани, где косил под поляка, хотя частенько пропускал словечко-другое на идиш.
Польша тогда вообще была у нас в моде: Анна Герман, Эдита Пьеха, «Пепел и алмаз» Вайды, «Солярис» Станислава Лема… Ну а «Червоны гитары», а новый джаз, – не говоря уж об остроносых лаковых туфлях, вишнёвых галстуках-бабочках, об элегантных костюмах, серых в полоску? Польша была отблеском Запада и, несомненно, самым весёлым бараком в социалистическом лагере…
…Стахура, да. Цезарь Адамович. Любопытно, что вот уж этот виртуоз криминального мира, давно объявленный в розыск Интерполом, уверял Жорку, что имени-фамилии своих никогда не менял.
Глава вторая
Семейная коллекция
…Чепуха! Менял, конечно, но в довоенном варшавском детстве. Вернее, меняли за него, мнением пацана особо не интересуясь.
Отец его, Абрахам Страйхман, сын и внук варшавских часовщиков, всем существом своим наточен был на чуткий секундный ход времени: его предки поколениями вникали в работу тикающих механизмов и за пару веков собрали недурную фамильную коллекцию шедевров часового и механического искусства.
Был Абрахам невысоким изящным человеком с остроконечной эспаньолкой, в народе называемой шпицбрудкой, с обширной лысиной, по субботам увенчанной бархатной ермолкой, с быстрым и зорким взглядом серых глаз. Подвижный и чуткий от природы, по роду профессии, однако, он подолгу застывал над разъятым часовым организмом, зажатым в потансе (микроскопе-станочке), и в эти минуты, с лупой-стаканом на правом глазу, с пуансоном в руке, походил то ли на единорога, то ли на рыцаря перед схваткой. А скорее, на рыцаря верхом на единороге.
Вонь палёного этот проницательный человек чуял задолго до поджога, до полицейской облавы, до погрома. «Мне это воняет», – задумчиво говорил он, просматривая по утрам газеты и принимая решения внезапные, на посторонний взгляд – странные, а то и вовсе дикие, озадачивая не только соседей, но и собственную семью.
Первый
Солидный был магазин, с товаром на любой вкус: были здесь представлены и дорогие изделия знаменитых домов, вроде Patek Philippe, Jaeger-LeCoultre, Breguet, Gustav Becker; часы с хронографом, вечным календарём, минутным репетиром. Но были и расхожие часики для публики попроще.
Здесь же, в отгороженном углу за шкафом стоял рабочий стол Абрахама Страйхмана, за которым производилась починка и отладка всевозможных, в основном старинных часовых механизмов, от которых отступились другие, не столь изощрённые и опытные, как Страйхман, мастера.
Семья проживала в том же доме, в шести комнатах на втором этаже.
И вот уж в этих комнатах…
Нет, в квартире Абрахама Страйхмана имелась, конечно, и необходимая мебель: кровати (нужно же на чём-то спать), обеденный и кухонный столы со стульями (нормальным людям полагается же где-то есть), диван и кресла в гостиной (в доме и важные господа бывают!); ну, и в лампах недостатка не было: люстры, настенные светильники, мелкие лампочки с остро направленным лучом для разгляду – чуть не по дюжине в каждой комнате, ибо было на что посмотреть, было чему подивиться в этом доме. Всё же свободное пространство, каждая пядь всех шести комнат, включая даже кухню и прихожую, было отдано царству часов.
Все стены, консоли, полки и полочки, круглые резные подставки на высокой ноге, навесные, угловые и напольные этажерки, жардиньерки и стеллажи, ломберные столики, за которыми никто никогда не играл в карты (глупство, «крэтыньске заенче», идиотское занятие!) – всё было уставлено и увешано часами.
В спальнях детей – старшей Голды, десятилетнего Ицхака, а также младшенькой Златки – тоже тикали, звенели, куковали и мелодично били на разные голоса неумолчные часы, часы, часы…
Было их в квартире триста восемьдесят семь, и никто не гарантировал, что в один прекрасный день отец не поднимется из мастерской с торжественным и счастливым лицом, бережно обнимая каминные или настенные, или интерьерные, или волоча на спине напольные – триста восемьдесят восьмые – особенно редкие, прямо драгоценные часы, которые он выкупил у хозяев по совсем пустяковой цене. И не вопи, Зельда, ша, вот тут есть местечко между креслом и подоконником, а если не встанет, то кресло долой: кому здесь рассиживаться? Зато послушай этот бой – послушай этот бой: серебряное горлышко его выводит, и так потаённо, так издалека, будто ангел с небес, – чистый ангел!
Весь дом звучал…
Он звучал днём и ночью, неустанно отбивая, отзванивая, выводя обрывки мелодий, выпевая и звонко отстукивая серебряными молоточками четверти и половины, и весомый полный час.
Зельда называла свои дни и ночи «сумасшедшим домом», но точно как бывалые санитары в доме скорби не обращают внимания на крики, стоны и визг умалишённых, так и вся семья Страйхман спала как убитая под звон и бой, и протяжный гуд, и чирик-чирик, и наперебойное «ку-ку!» и звяканье рюмочек, и короткую паровозную одышку, и туманный гул пароходной рынды, и витиеватую трель волшебной флейты, и виолончельный вздох усталых пружин… Обитатели этого дома годами, десятилетиями плыли в ночи, сопровождаемые добрыми голосами старинных часов, а прожитые их предками жизни призрачными часовыми охраняли границы их снов, пока неустанное время отбивало полный час, четверти и половины…