Для фортепиано соло. Новеллы
Шрифт:
В этот вечер она была похожа на злую фею, которая одним взмахом своей палочки сводит на нет все усилия людей. Она это понимала, и ей нравилось так вести себя. Она убила все истории Бориса, все истории судьи, который и сам был великолепным рассказчиком; после ужина, когда Борис сел к роялю, она убила все пародии на Листа и Вагнера; во время исполнения «как бы» ноктюрна Шопена она вполголоса разговаривала.
— Борис, — попросил Гровер, — нарисуйте нам музыкальный портрет Китти.
Розенкранц сымпровизировал что-то вроде прелюдии, которая мне понравилась,
— Я себя не узнаю.
— Я вас тоже большене узнаю, — тихо сказал он.
Она отвернулась.
Расстроенный Гровер наблюдал за неудавшимся вечером. Он выглядел как мэр маленького городка, который решил устроить великолепный фейерверк для развлечения своих подопечных и вдруг увидел, что заряды не срабатывают. Что случилось? Даже вращающееся солнце не желало разгораться. Во всех зарядах отсырел порох. Наконец судья, пожалев его, сказал:
— Ну, как насчет карточного фокуса?
Гровер тут же взбодрился. Уж карточный-то фокус должен сработать!
— Вот увидите, судья!.. Заметьте, пока вы выбираете карту, он будет в другой комнате… Теперь вложите ее в колоду… Борис!
Борис вернулся, взял колоду, произнес несколько странных заклинаний, потом разложил карты и показал одну из них судье:
— Вы загадали девятку пик? — спросил он.
— Да, мистер Розенкранц, — ответил судья.
Но ответил таким тоном, словно это само собой разумелось. Китти и старуха Ванхейден тихо разговаривали и даже не смотрели в их сторону. Бедный Гровер огляделся в поисках восторженных взглядов, но увидел только скучающие или смущенные лица.
— И все же, — сказал он, — это необъяснимо.
Затем, посмотрев на Бориса, стоявшего с картами в руках и выглядевшего веселым и в то же время виноватым, он повторил:
— Это необъяснимо.
Уход
Я уже не мог ни шевелиться, ни говорить. Руки и ноги, язык, веки больше не слушались меня, и, хотя глаза были открыты, видел я лишь светящийся туман, в котором блестящие капли танцевали, как танцуют пылинки в луче солнца. Я чувствовал, что прекращаю существовать. Однако я еще слышал. Звуки слов достигали меня, приглушенные, больше похожие на шепот, чем на разговор, и я узнавал голоса. Я знал, что там, у моей кровати, стоят доктор Галтье, наш врач (его характерный местный акцент, смягченный, словно войлочной педалью), еще один врач, властный тон которого раздражал мои натянутые нервы, и Донасьена, моя жена: я различал ее подавленные рыдания и нетерпеливо-тревожные вопросы.
— Он в сознании? — спросила она.
— Нет, — ответил незнакомый доктор. — Конечно, нет. Он даже больше не бредит. Это кома. Вопрос нескольких часов, может быть, минут.
— Не считаете ли вы, — робко спросил Галтье своим хриплым голосом, — не считаете ли вы, что укол?..
— Зачем мучить этого несчастного? — ответил консультант. — В его возрасте, дорогой коллега, после такого удара
— Не считаете ли вы, — уважительно спросил Галтье, — что телосложение пациента не менее важный фактор, чем возраст? Я осматривал его месяц назад, накануне этой пневмонии… У него были сердце и давление молодого человека.
— На первый взгляд, — сказал профессор, — на первый взгляд… Так кажется… На самом же деле возраст есть возраст.
— Но, профессор, — сказала убежденно Донасьена, — мой муж был молодым, очень молодым.
— Он считал себя молодым, мадам, и нет ничего опаснее подобной иллюзии… Вам бы следовало пойти отдохнуть, мадам. Он не может больше видеть, уверяю вас. Сестра позовет вас, если…
Рыдание Донасьены, почти крик, разорвало пелену, и мне показалось, что я вижу ее глаза, вдалеке, словно огни на берегу, окутанном туманом. Но это длилось лишь мгновение, и затем даже голоса смолкли. Я остался один, в беспробудной тишине. Как долго? Не знаю, но когда тоска стала невыносимой, мне пришла в голову безумная идея — встать. Я хотел было позвать медсестру, попробовал несколько раз — она не пришла.
— Донасьена!
Жена не ответила.
«Пойду поищу ее», — решил я.
Почему я думал, что смогу поднять свои исхудавшие ноги, поставить их на ковер и пойти? Помню только, что я был в этом уверен, и оказался прав, так как дошел без усилий, несмотря на густые испарения, заполнявшие комнату, до шкафа, где висели мои костюмы. Но только я собрался дотронуться до дверцы, рука натолкнулась на мое же тело и я с удивлением почувствовал, что уже одет. Я узнал жесткий ворс пальто, которое когда-то купил в Лондоне, чтобы путешествовать в плохую погоду. Опустив глаза, я обнаружил, что обут и что стою не на паркете, а на неровной мостовой. В каком состоянии сомнамбулизма проделал я все эти движения, которые вытащили меня из постели, одели, вывели из дома? Я был слишком возбужден, чтобы думать об этом. Что казалось несомненным и удивительным, так это то, что я не был больше ни умирающим, ни даже больным. Что это был за город? Париж? Желтоватый туман больше походил на лондонский. Вытянув руки, чтобы защитить лицо от невидимых препятствий, я сделал несколько шагов и попытался найти какую-нибудь стену. Вдалеке я услышал величественные, равномерные гудки морских сирен. Ветер показался бодрым и соленым, как ветер Океана. Что это был за порт?
— Эй, там! Смотрите, куда идете…
— Извините, — сказал я. — Я ничего не вижу… Где я?
В руках у мужчины была мощная электрическая лампа. Он направил ее на меня, потом на себя, и я увидел, что он был одет в форму, но не как французский полицейский или английский полисмен; форма походила скорее на куртку пилота американских линий. Он взял меня за плечо, не грубо, и повернул налево.
— Идите прямо в этом направлении, — сказал он, — поле там.