Для фортепиано соло. Новеллы
Шрифт:
В последующие месяцы мадам Треливан с бесконечной готовностью старалась удовлетворять любопытство моего друга относительно этих сюжетов. Стоило Лекадье сказать: «Мне хотелось бы познакомиться с Жюлем Ферри… Должно быть, Констан — занятный человек… А вы знакомы с Морисом Барресом?», как она тут же обещала устроить встречу с ними. Она теперь сумела оценить бесчисленные дружеские связи Треливана, которые прежде казались ей столь надоедливыми и неприятными. Ей доставляло несказанное удовольствие использовать авторитет Треливана в пользу своего молодого любовника.
— Но как же Треливан? —
Лекадье становился задумчив.
— Да, — отвечал он, — это довольно странно.
— А она вообще принимает тебя у себя?
— Очень редко, из-за детей, да и слуг тоже. Самого же Треливана между тремя и семью часами никогда не бывает… Удивляет то, что она раз двадцать просила у него приглашения для меня, места в палате или в сенате, а он всегда идет ей навстречу, очень вежливо и даже любезно, не требуя никаких объяснений. Когда я ужинаю у него, он выказывает мне особое уважение. Представляет меня как «молодого и очень талантливого студента Эколь Нормаль»… Кажется, он проникся ко мне дружескими чувствами.
Следствием этой новой жизни стало то, что Лекадье перестал работать. Наш директор, ослепленный могущественным именем Треливана, отказался от мысли как-то контролировать его выходы в свет, но профессора наши на него жаловались. Он был слишком блестящим учеником, чтобы провалить конкурс на получение должности преподавателя, однако его авторитет пошатнулся. Я говорил ему об этом, он только смеялся. Прочесть тридцать или сорок трудов сложных авторов — теперь это представлялось ему занятием абсурдным и недостойным.
— Конкурс, — говорил он, — я пройду, раз остаюсь здесь, но какая это трата времени! Тебе нравится изучать ниточки, необходимые для того, чтобы дергать старых университетских кукол? Меня это тоже немного интересует, потому что мне по вкусу ниточки любого сорта, но я считаю, что стоило бы выступать в другом балагане, столь же глупом, но там, где больше публики. Свет создан таким образом, что власть обратно пропорциональна затраченному труду. Самую счастливую жизнь современное общество обеспечивает тому, кто совершенно бесполезен. Хороший оратор, остроумный гость завоевывают все салоны, всех женщин и даже любовь народа. Помнишь слова Лабрюйера: «Достоинства продвигают человека и экономят ему тридцать лет». Нынешние достоинства — это расположение влиятельных людей: министров, вождей партий, могущественных бюрократов, обладающих властью, которой никогда не имели Людовик XIV или Наполеон.
— И что же? Ты займешься политикой?
— Зачем? Нет, я не выстроил какого-то определенного плана. Я «на посту» и воспользуюсь любым благоприятным случаем… Есть тысячи способов сделать карьеру, где «чудо» играет такую же роль, как в политике, но опасности отсутствуют. Политик все же обязан нравиться народу, это дело трудное и загадочное. Я же хочу нравиться политикам, а это детская игра, и игра довольно приятная. Многие из них люди образованные: Треливан говорит об Аристофане гораздо лучше, чем наши учителя, и говорит со знанием жизни, которого
В сравнении с этим мои восхваления кафедры в провинции, четырехчасовых занятий, свободы для размышлений, должно быть, показались ему очень банальными.
Примерно в это время я узнал от одного из наших товарищей, отец которого захаживал к Треливанам, что Лекадье нравится далеко не всем. Он плохо скрывал свое чувство полного равенства по отношению к самым великим. Его макиавеллизм был прозрачен. Люди удивлялись, что рядом с хозяйкой дома всегда находится этот юноша, слишком толстый для своего возраста, с маской нового Дантона: он производил впечатление человека одновременно робкого и раздраженного своей робостью, сильного и не вполне уверенного в своей силе. «Что это за Калибан, который говорит на языке Просперо?» — спросил месье Леметр.
Другой неприятной стороной этой авантюры было то, что Лекадье теперь постоянно нуждался в деньгах. Костюм играл важную роль в его новом жизненном плане, и этот блестящий ум опускался порой до ребячества. Три вечера подряд он рассказывал мне о белом двубортном жилете, в котором щеголял молодой глава кабинета. На улице он останавливался перед витринами обувных магазинов и подолгу разглядывал отдельные модели. Потом, заметив мое неодобрительное молчание, он восклицал:
— Ладно, опустошай свой мешок… У меня хватит аргументов, чтобы возразить тебе.
Студенческие комнаты в Эколь Нормаль походят на ложи, закрытые занавесками и расположенные вдоль коридора. Моя была справа от Лекадье, левую же занимал Андре Клен, нынешний депутат от Ландов.
За несколько недель до конкурса я проснулся от звуков, которые показались мне странными, и, сев на кровати, услышал явственные рыдания. Я поднялся, в коридоре точно так же встревоженный Клен застыл перед комнатой Лекадье, приложив ухо к занавеске. Именно оттуда доносились всхлипывания.
Я не видел своего друга с утра, но мы настолько привыкли к его отлучкам, что не обратили внимания на столь долгое отсутствие.
Попросив у меня совета кивком, Клен раздвинул занавески. Лекадье, все еще одетый, лежал в слезах на кровати. Вспомните, что я говорил вам о силе его характера, о нашем уважении к нему, и вы поймете, как мы были удивлены.
— Что с тобой? — спросил я. — Лекадье! Ответь мне… Что с тобой?
— Оставь меня в покое… Я хочу уйти.
— Уйти? Что это за история?
— Это не история, я вынужден уйти.
— Ты с ума сошел? Тебя отчислили?
— Нет… Я обещал уехать.
Он встряхнул головой и вновь упал на кровать.
— Ты смешон, Лекадье, — произнес Клен.
Тот живо приподнялся.
— Да ладно, — сказал я, — что случилось? Клен, пожалуйста, оставь нас одних.
Клен ушел. Лекадье уже овладел собой. Он встал, подошел к зеркалу, поправил волосы и галстук, а потом сел рядом со мной.
Тогда, увидев, что ему лучше, я поразился тому, как необыкновенно исказились его черты. Казалось, у него потухли глаза. И я подумал, что в этом прекрасном механизме сломалась какая-то важнейшая деталь.