Дмитрий Донской. Битва за Святую Русь: трилогия
Шрифт:
— Угрелся, — говорила Маша шепотом. — Батьку почуял! Вот и спит! А то оногды просто беда, весь извертитце!
Он потянул к себе ее слабую, потную ладонь, положил себе под щеку. Нежданные слезы опять навернулись на глаза. Господи! Могла ведь и умереть! Господи!
Не было еще вестей от сестры, неведомо, что с Лутоней, уцелел ли брат со всем своим многочисленным семейством? Воротятся ли мужики, угнанные из Острового? — князь Дмитрий распорядился выкупить татарский полон… Но были живы мать, и жена, и народившийся в лесе сын. И потому крохотный огонек ихней семьи не гаснет, но все продолжает мерцать сквозь тьму времен и рвущийся ветер бедствий.
В Москву, когда князь объявил повеление строить хоромы, Иван
Пакостный сосед, уцелевший-таки в нынешней замятие, и тут пытался отхватить у них кусок огорода. Благо, что Наталья заметила вовремя, а мужики из Раменского, переменившие ныне гнев на милость, стали за своего даныцика стеной, и соседу пришлось, ворча, уступить и разобрать уже сооруженную на ихней земле ограду.
Об отъезде Киприана в Киев и о том, что заместо него будет опальный Пимен, Иван узнал одним из первых.
Ужинали. Мужики толковали, как нынче будет с данями да кормами, пойдет ли в зачет рождественского корма вывезенный нынче хлеб.
Сидели все вместе за грубым самодельным столом в только-только поставленной горнице. Пылали дрова в русской печи. Дым тек потолоком, над самыми головами, и Ивану, что черпал из обшей миски в очередь со всеми, было как-то вовсе наплевать, Киприану или Пимену придет возить хлеб, сыры и говядину из Селецкой волости. Не стало б нового ратного нахождения! Вот что долило порой. Ибо вновь Русь была одна меж враждебных сил Орды и Литвы, и вновь все надежды ее были только на этих вот мужиков из Раменского и иных сел, деревень и починков, что авось не выдадут и прокормят, да на воинскую силу, не собранную в августе, но потому и не одоленную в бою.
А так — сестра оказалась жива и с племянником, и брат, Лутоня, был жив, о чем он вызнал только вчера. И в Островом, куда он недавно мотался верхом, едва не загнавши коня, начинала брезжить какая ни на есть жизнь..
Был бы хлеб! Была бы у мужика земля! И защитил бы князь наперед от лихого ворога!
Поставить дом. Обеспечить семью теплом и хлебом. Вырастить сына. Суметь не погибнуть в сечах, дабы не осиротить жену и мать. Да по всяк час помнить Господа, не жалея куска для сирого и увечного, памятуя, что и самому может выпасть та же судьба… Достойно окончить жизнь.
А об ином — кто там кого сверг и кто нынче сидит на владычном престоле — пусть мыслят такие, как преподобный игумен Сергий!
Часть пятая. СЕРГИЙ РАДОНЕЖСКИЙ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
К нему начинали тянуться люди. Люди, впрочем, к Сергию тянулись всегда. Вокруг обители на Маковце множились росчисти, устроились все новые деревни смердов. Давно исчезли — да и были ли когда? — те далекие, уже небылые годы, в которые рослый юноша, еще токмо задумывавший а стезе монашеской, пытался и не мог усовестить нераскаянного убийцу и чуть не потерял в те поры свою молодую жизнь. Давно ушли! Теперь бы он и с незнакомым себе людином заговорил по-иному. И уже привычная старческая строгость, да и это худое лицо в полуседой, потерявшей блеск и пламень бороде, и эти устремленные внутрь и сквозь глаза не дали бы ошибиться в нем и самому закоренелому грешнику.
Люди шли к троицкому игумену, часами поджидали во дворе обители, чтобы только упасть, прикоснуться, получить благословляющий жест сухой старческой руки…
Но и не один он был такой на Руси! Не в дальних палестинах подвизались старцы подчас не менее славные и еще ранее его начавшие свой подвиг, и ко всякому из них шли толпы мирян, пробирались борами и моховыми болотами, терпели всяческие обстояния, и зной, и гнус, и хлад, и осеннюю злую сырь, грелись у крохотных костерков-дымокуров, замотавши лица до глаз от настырного летнего комарья, или дрожали от осенней стужи, чтобы
Ко многим шли! Сами себя пугаясь, оставляли старцам свой, подчас зело скудный, но от сердца идущий принос: краюху хлеба, выломанный сот дикого меда в берестяном самодельном туеске, какую ни то постоянную оболочину, комок воску: "На свечку тебе, батюшко! Читать ли надумать, али и так, от волков, да силы вражьей!"… И умилялись, и вытирали слезы, непрошеные, светлые, и уходили опять в ночь и в суровые будни мирской жизни.
Приходили ко многим, и многих запомнили, и многие прославились впоследствии, "процвели", побогатев и обстроясь, святые обители, теми старцами основанные. Но имя Сергия нынче стало как бы отделяться, восходить над иными прочими, проникать инуду, за пределы уже и Московского великого княжения. И как тут сказать? Муж власти, далекий от трудов святоотческих, решил бы, может, что с ростом княжества самого, с укреплением князя Дмитрия среди властителей земли Владимирской, растет, подымается и слава подвижника московского. Но возможно и вопреки решить, сказавши, что духовный авторитет Сергия укреплял власть государя Московского, и, пожалуй, последнее будет вернее.
Власть всегда страстна и пристрастна. Ее укрепление неизбывно и всюду рождает протест еще не одоленных, вольных сил, и потому без скрепы духовной никакая власть долго стоять не может. А духовность свыше не насаждается. И силою властителя ее не укрепить тоже. Силою власти можно лишь уничтожить свечение духовности в людях, сведя жизнь к серому течению будничного добывания "хлеба насущного", которое, по каким-то сложным законам естества, никогда не удается и не удавалось без того самого стороннего и как бы отрицающего плотяную, тварную и вещную действительность огня, без того свечения духа, которое токмо и позволяет жить, и нести крест, и не губить сущее, Божий мир вокруг нас, и не губить самого себя, вместилище Духа живого, ежели есть вера не токмо во плоть, но и в Дух, не токмо в тленное, но и в вечное! Так, верно, от Сергия к власти восходил, а не на него упадал тот незримый ток, то истечение божественного света, о котором глаголали и писали оба Григория — Синаит и Палама, вослед великим старцам синайским первых, учительных веков.
И свет этот, сперва едва мерцавший в лесной украине на вершине Маковца, свет этот стал виден уже далеко окрест. И нынче вот по оснеженным кое-где дорогам поздней нынешней весны привели к нему из Тверской земли, Волги, безумного великого боярина знатного старинного рода Лозыниных, который болел давно и долго, убегал в леса, грыз по-медвежьи путы свои и руки неосторожных холопов, что ловили, имали и приводили домой раз за разом неукротимого господина своего, и тут, напоследях, порвавшего цепь уже перед самой обителью Сергиевой.
— Не хощу тамо, не хощу! — орал боярин, и крик этот, даже не крик, а словно бы медвежий рев первым услышали в обители, до того еще, как прибежал испуганный холоп-тверич, сбивчиво объясняя, кого и зачем привели они к святому Сергию.
— Не хощу к Сергию! Не хощу! — продолжал яриться боярин, хапая зубами, пытаясь укусить упрямую дворню свою. Скоро прибежал и захлопотанный родич болящего.
Сергий вышел на крыльцо кельи. Немногословно велел братии собираться на молитву, в церковь. Утробный рев (казалось уже — безумный вот-вот лопнет от крика) все не кончался за оградою. Иноки, опасливо взглядывая на своего игумена, проходили, точнее, пробегали в храм. Многих бесноватых излечивал ихний наставник, но чтобы так грозно ревел не дикий зверь, а человек, они еще не слыхали.