Дневник дерзаний и тревог
Шрифт:
Это состояние мира уже пережили с тревогой Гоголь, Достоевский, Лев Толстой. И Блок:
В тайник души проникла плесень, Но надо плакать, петь, идти, Чтоб в рай моих заморских песен Открылись торные пути.Не ведал я, что это состояние мира мне придется пережить дважды, впав в рефлексию в лучшие годы своей жизни, как Онегин у Пушкина, и ныне в самой действительности, с воцарением золотого тельца.
Рефлексия, Москва, жизни высший миг.
19
I
В 1972 году вышла в свет моя первая книга "Идти вечно" и была опубликована в журнале "Аврора" законченная в том же году повесть "Свойства души". На этом прервались мои первые успешные шаги в литературе. Что же произошло?
Обычно говорят о творческом кризисе. Мне это не приходило в голову. Все эти годы, несмотря на нездоровье, я работал интенсивно, то есть с увлечением и с сомнениями до отчаяния. Еще в 1972 году я закончил большую повесть "Скрипка и город". В ней современная жизнь была схвачена с ее самых негативных сторон, в чем мало поэзии. Начинал другие вещи, сидел за машинкой по 12 часов, благо обрел свободу, забывая о еде, и здоровье пошатнулось резко. Боже! Волосы выпадали клоками, как будто я попал под радиацию, из ушей текла жидкость, не давая заснуть ни на правой, ни на левой щеке...
Вероятно, я был болен весьма основательно, не сознавая сам, а врачи лишь констатировали внешние симптомы. Однажды я взялся переплести несколько старых изданий, в частности, том "Фауста" Гете в переводе Н.Холодковского и том комментариев к трагедии. Переплетным делом овладеть нетрудно. Это нехитрое занятие, к моему удивлению, доставляло мне вроде давно неиспытанную тихую радость. Казалось, я, как больной, которому нашли посильное занятие, переживаю то особое состояние выздоровления, что можно назвать возвращением к жизни.
Очевидно, наконец, что-то установилось в душе, и я закончил повесть "Свет в листьях", продолжение "Свойств души". В Москве поддержали мою идею переиздать трилогию о Филиппе и дилогию о Мите, по сути, о моей юности на берегах Невы и раннем детстве на Амуре. Две-три новые поездки в Москву оказали на меня удивительное воздействие. Во-первых, именно там приняли участие в моей судьбе, даже вопрос о квартире продвинулся не без вмешательства Москвы. Во-вторых, прогулки по Москве совершенно, как чтение высших созданий искусства, превращались для меня в настоящие странствия во времени. При этом именно современная жизнь во всех ее проявлениях, формах и увлекала меня.
Впрочем, происходило то же, что и в моих прогулках в Ленинграде. Ведь стоило свернуть с обычного маршрута, с фоном хотя и из старинных зданий, но с привычной суетой и сутолокой современной жизни, на одну из улочек Петроградской стороны или Линий Васильевского острова, где ты, может быть, никогда не бывал, или очень давно, как в давнем детстве, создавалось впечатление, словно ты забрел ненароком в прошлый век, пусть машины, редкие и как-то осторожно, проносятся мимо тебя, здесь и те же ленинградцы имеют иной вид, будто ты в другом городе...
А что говорить о посещении Эрмитажа или Русского Музея, где вереницей выступают перед тобой пейзажи, жанровые картины, портреты людей разных стран и эпох, и ты где-то уже далеко, да среди приезжих со всего света, в удивительных странствиях во времени и пространстве...
Кто-то из современников Оноре де Бальзака сказал про него не то зло, не то в шутку, что тот, стоя и у Венеры Милосской, не преминет заглядеться на промелькнувшую мимо парижанку.
В Москве моя восприимчивость обострялась до предела. Эта постоянная новизна жизни, эта красота в людях - как мне запечатлеть все так, чтобы и другие увидели все это, увидели самих себя, как на сцене, узнали бы и свои достоинства, и свои несовершенства. Я думаю, никогда человек не бывает так хорош, добр, светел, красив, словом, прекрасен, как в минуты невольного осознания и своей силы, и своих слабостей, ведь и то, и другое ему даны прежде всего для его же бесконечного развития.
Именно такой момент невольного торжества и полуосознанных раздумий стремились уловить и запечатлеть живописцы, в чем убеждаешься, проходя по залам сокровищниц искусства. Поэтому уже вовсе неудивительно, что и всякая поездка в тот же Павловск - зимой ли, весной ли или осенью - оставляла в душе чудные картины всех времен года и сценки то в духе малых голландцев, то в духе Ватто. И на этом празднике жизни мы, конечно, не могли не чувствовать, что уже не так молоды, как нет-нет, по первому впечатлению, нас принимают, одеты не лучше других, но, знаете, мы никому не завидовали, мы уже свыклись с тем, что путь мой будет нелегким, а надо идти, идти вечно...
Зато, пожалуй, никто, как мы, не замечал всего тишайшего сияния осени, спокойного величия могучих сосен, далеких перспектив аллей, чистоту и свежесть облаков и неба, чудесную беззаботность детей и горделивую приверженность молодежи веяниям моды... Мы видели многих и целое - Павловский парк, небо, а за краем леса начиналось то бесконечное и родное, что я называю "где-то в России", то есть сама Россия во времени и пространстве.
К счастью, именно в годы неудач и нездоровья, о которых я вспоминаю с недоумением и с тревогой, как о пребывании в ссылке или тюрьме, я жил вдохновенным чтением и изучением классической литературы всех времен и народов. Не один раз я замечал, что те или иные произведения я открывал для себя в полной мере лишь тогда, когда в душе, в моих представлениях об искусстве и жизни происходил некий сдвиг и где-то в то время - по счастливой случайности - дома ли, в библиотеке ли, или в книжном магазине попадала в руки та книга, которая составит эпоху в моей жизни.
В библиотеке Дома писателя, откуда я приносил множество томов и мог держать у себя сколько угодно, мне в руки попалась небольшая книжка дореволюционного издания - "Ад" Данте, из интереса к старой книге принес домой... Ведь я не один раз брал в руки "Божественную комедию" в переводе Лозинского, чтение не шло, также было и с Гомером, и с "Фаустом" Гете... Я взял книжку с собой на прогулку, забрел в Летний сад, открыл, вижу, перевод заведомо слабый, не размером поэта, тем не менее вдруг зачитался! Других частей "Божественной комедии" переводчик, фамилии его не помню, видимо, не одолел, но спасибо ему, он открыл мне Данте! Теперь я обратился к переводу Лозинского и много дней, может быть, лет провел с Данте, читая все, что им написано, читая все, что о нем написано.