Дневник горничной
Шрифт:
Она была безобразна тем окончательным безобразием, которое отнимает у людей всякую веселость и делает их жестокими, вероятно, потому, что это безобразие слишком оскорбляет их взор. Как бедно природа ни одарила бы женщину красотой, редко все-таки случается, чтобы женщина не имела в себе ничего красивого или привлекательного. Обыкновенно в ней есть хоть что-нибудь: глаза, рот, что-нибудь изящное в фигуре, в изгибе бедер, еще меньше, чем это — в движении рук, свежести кожи, что-то, на чем мог бы остановиться чужой глаз, не чувствуя себя оскорбленным. Даже у очень старых женщин почти всегда можно найти что-нибудь красивое, приятное, что пережило годы, разрушения возраста — всегда остается воспоминание
Однажды я, преодолевая свое отвращение, подошла к ней и спросила:
Как вас зовут?
Луиза Рандон.
Я бретонка — из Одиерна… А вы, кажется, тоже бретонка?
Удивленная, что с ней заговорили, и подозревая оскорбление или насмешку, она ответила не тотчас… Она засунула палец в нос и молчала. Я повторила свой вопрос:
— Из какой части Бретани вы родом?
Тогда она посмотрела на меня и, увидев, без сомнения, что в моих глазах не было ни злости, ни насмешки, решилась мне ответить:
— Я родом из Сен-Мишель-Грева… возле Ланиона.
Больше я не находила, что ей сказать… Ее голос меня отталкивал. Это не был человеческий голос, это было что-то хриплое, разбитое и прерывистое, как икота… Что-то у нее в горле переливалось, когда она говорила. При звуке этого голоса куда-то ушла вся моя жалость… Все-таки я продолжала:
— А ваши родители еще живы?
Да… у меня есть отец… мать… два брата… четыре сестры… Я самая старшая…
А чем занимается ваш отец?
Он — кузнец.
Вы бедны?
— У моего отца есть три дома… много земли… три молотилки…
Значит, он богат?
Конечно, богат. Он возделывает свои поля, свои дома он сдает в наем, со своими молотилками он разъезжает по деревням и молотит хлеб у крестьян, а в это время мой брат работает в кузнице.
А ваши сестры?
У них красивые головные уборы с кружевами… и богатые, вышитые платья.
А у вас?
У меня ничего нет.
Я отступила немножко, чтобы не чувствовать этого зловония, которое шло из ее рта при разговоре.
Почему же вы служите? — продолжала я свои расспросы.
Потому что…
Почему покинули вы родной край?
Потому что…
Вы не были счастливы дома?..
Она отвечала очень быстро, слова перекатывались у нее в горле, как по камушкам:
Мой отец бил меня… моя мать била меня… сестры меня били… все меня били и заставляли исполнять все работы в доме… Я вырастила моих сестер…
За что же били вас?
— Я не знаю… просто, чтобы бить… Во всех семьях всегда есть одна, которую всегда бьют… так себе… неизвестно почему…
Мои вопросы уже не смущали ее. Она прониклась ко мне доверием…
А вас… разве ваши родители
Конечно, били.
Вот видите… это всегда так…
Луиза больше не ковыряла в носу; свои руки с изгрызенными ногтями она положила себе на колени. Вокруг нас шептались… Смех, спор, жалобы мешали другим слушать наш разговор…
Но каким образом попали вы в Париж? — спросила я после некоторого молчания.
В прошлом году, — начала рассказывать Луиза, — в Сен-Мишель-Греве жила одна дама из Парижа с детьми; они купались там в море. Я предложила ей свои услуги, потому что она рассчитала там свою служанку, которая ее обкрадывала. А потом она взяла меня с собой в Париж… для ухода за ее отцом, стариком и калекой, так как у него были парализованы ноги…
И вы не остались на вашем месте? В Париже далеко не так легко устроиться…
Нет, — ответила она протестующим тоном. — Я осталась бы охотно там, дело было не в моем нежелании оставаться… Но там кое-что вышло…
Ее тусклые глаза странно осветились. В них блеснул луч радости и даже гордости. И вся она выпрямилась и почти преобразилась…
— Да, там вышли неприятности, — повторила она. — Старик приставал ко мне с грязными предложениями…
Одно мгновение я была как бы оглушена этим открытием. Возможно ли это? В ком-то, хотя бы в грязном и развратном старике, это уродливое создание, эта чудовищная насмешка природы, этот безобразный кусок мяса возбудил желание!.. Кто-то хотел целовать эти гнилые зубы, чье-то дыхание хотело слиться с ее зачумленным дыханием… Боже мой! Как же ужасны люди! Какое страшное безумие — любовь… Я посмотрела на Луизу. Но блеск в ее глазах уже потух… Ее зрачки опять приняли мертвый вид серых пятен.
А давно это было? — спросила я.
Три месяца…
И с тех пор вы не нашли другого места?
Никто больше не хочет меня взять… Я не знаю, почему… Когда я вхожу в бюро, все дамы при виде меня кричат: «Нет, нет… этой я не хочу!» Какой-то рок тяготеет надо мной, без сомнения… Потому что в конце концов я ведь не уродлива… я очень сильна… я хорошо знаю свое дело… и я очень прилежна… Если я мала ростом, то ведь в этом я не виновата… Нет, несомненно, меня преследует судьба…
Как же вы теперь живете?
В меблированных комнатах; я убираю там весь дом и чиню все белье. За это я получаю соломенный тюфяк, на котором сплю на чердаке, и один раз в день, утром, поесть…
Значит, были еще более несчастные девушки, чем я!.. Эта эгоистическая мысль вернула в мое сердце исчезнувшую было жалость к несчастной Луизе.
В эту минуту дверь передней раскрылась. Резкий голос г-жи Пола Дюран позвал:
Мадемуазель Луиза Рандон!
Это меня зовут? — спросила у меня Луиза, испуганная и дрожащая.
Ну да… вас… Идите скорей и пошли вам Бог удачи на этот раз…
Я взобралась на скамейку и открыла форточку, чтобы видеть сцену, которая сейчас должна была произойти… Никогда салон г-жи Пола Дюран не казался мне более грустным, а между тем один Бог знает, как леденела у меня душа каждый раз, когда я входила туда!.. О! эта голубая репсовая мебель, пожелтевшая от долгого употребления, эта большая книга, разложенная на столе, покрытом тоже голубой репсовой скатертью, скрывавшей чернйльные пятна и полосы на нем… И этот пюпитр, на почерневшей поверхности которого локти господина Луи оставили более светлые и блестящие места… И буфет в глубине комнаты, в котором было расставлено стекло, купленное на ярмарке, посуда, доставшаяся г-же Пола Дюран по наследству… И на камине, между пожелтевшими фотографическими карточками — эти часы, которые своим раздражающим нервы тик-гак, казалось, делали дни и более длинными, и грустными… И эта клетка в виде купола, в которой две тоскующие канарейки раздували свои больные перья…