Дневник Марии Башкирцевой
Шрифт:
От десяти до одиннадцати часов я успела прочесть пять газет и два выпуска Дюрюи.
Среда, 6 ноября. Есть в мире нечто истинно-прекрасное, антично-прекрасное: преклонение женщины перед превосходством любимого человека должно быть лучшим удовлетворением для самолюбия возвышенной женщины.
Среда, 13 ноября. Робер-Флери был у нас сегодня вечером. Совершенно напрасно было бы повторять вам все те одобрения, которыми он меня осыпал после долгого урока: если все, что говорят обо мне эти господа, правда, вы уже знаете (в
Но как бы то ни было, это положительно приятно, видеть, что вас принимают до такой степени всерьез. Я глупа… Я преисполнена величайшими надеждами, а когда мне говорят это, я точно и не подозревала этого и не знаю, куда деваться от радости! Я удивляюсь и ликую, как какой-нибудь невероятный урод, узнавший о любви прекраснейшей из женщин.
Робер-Флери — чудный профессор. Он ведет вас шаг за шагом, так что вы сами ощущаете прогресс в своих работах. Сегодня вечером он говорил со мной, как с ученицей, которая хорошо разучила гаммы и которой поэтому можно разрешить перейти к какой-нибудь пьеске. Он как бы приподнял уголок занавеса и показал более широкий горизонт. Этот вечер будет памятным в истории моего учения.
Среда, 20 ноября. Сегодня вечером после ванны я сделалась вдруг такой хорошенькой, что провела двадцать минут, глядя на себя в зеркало. Я уверена, что если бы меня сегодня видели, я бы имела большой успех: цвет лица совершенно ослепительный и притом такой тонкий, нежный; чуть-чуть розоватые щеки; яркими и резкими оставались только губы, да глаза с бровями… Не воображайте пожалуйста, что я бываю слепа в тех случаях, когда я нехороша в действительности, я это прекрасно вижу; и это в первый раз после долгого времени, что я так хороша. Живопись поглощает все.
Четверг, 3 октября. Сегодня мы около четырех часов провели на драматическом-музыкальном-международном matinee. Давали отрывки из Аристофана в ужаснейших костюмах и с такими сокращениями и переделками, что было просто гадко смотреть.
Что было чудесно, так это драматический рассказ Христофор Колумб в итальянском чтении Росси. Какой голос, какая интонация, какая выразительность, какая естественность! Это было лучше всякой музыки. Я думаю, что это показалось бы прекрасным даже для человека, не понимающего по-итальянски.
Слушая я почти обожала его.
О, какое могущество заключает в себе слово, даже когда оно заучено, даже когда оно есть красноречие!
Потом прекрасный Муне Сюлли продекламировал… но о нем не буду говорить. Росси дает образец возвышенного искусства; это действительно великий артист. Я видела его при выходе разговаривающим с двумя другими людьми; он — как и все люди. Он актер, но, будучи в такой мере художником, нельзя не иметь известного величия в самом характере, даже в мелочах повседневной жизни. Я посмотрела ему в глаза; он положительно не может быть обыкновенным человеком, а между тем его обаяние длится только до тех пор, пока он говорит… О! Да ведь это просто чудо!.. А нигилисты еще могут насмехаться над искусством!
Если бы я была умна… Но ведь я умна только на словах, да и при том только до тех пор, пока говорю сама с собой. Где я на самом деле проявила, доказала свой ум?
Суббота, 5 октября. Сегодня Робер-Флери приходит в мастерскую для поправок. Ну, и мне ужасно страшно. Он произносит на разные лады; О! О! А! А! О! О! и потом говорит:
— Вы взялись за живопись?
— Не совсем, профессор, я буду заниматься живописью только раз
— Нет, вы хорошо сделали, что начали, вы вполне можете перейти к краскам. Недурно, недурно…
— Я боялась, что еще не настолько сильна, чтобы взяться за краски.
— Совершенно напрасно, вы достаточно сильны; продолжайте, это недурно и т. д. и т. д.
Затем следует длинный урок, который показывает, что дело не безнадежно, как говорят в мастерской. Меня не любят в мастерской и при каждом ничтожном успехе Б. мечет такие яростные взгляды, что просто смешно.
Но Робер-Флери не хочет верить, что я никогда не училась живописи.
Он оставался долго, исправляя, болтая и куря. Я получила несколько советов extra и потом он спросил меня, как я была помещена на последнем конкурсе прошлого года. И когда я сказала, что второй…
— А в этом году, — сказал он, — нужно будет…
— Гм?
Это так глупо, он уже сказал Жулиану, что, по его мнению, я получу медаль. Итак, я уполномочена перейти к живописи с натуры, не останавливаясь на natures mortes! Я пропускаю их, как пропустила гипсы.
Понедельник, 7 октября. Я пишу красками по утрам, а послеобеденное время уходит на рисование.
Если я взялась теперь за перо, то потому, что, читая Бальзака наткнулась на портрет некоего Артеца. Достигнув солидного возраста, 38 лет, он сохранял в себе свежесть юности, подобающую человеку, ведущему кабинетную жизнь; как все государственные люди, он приобрел некоторую полноту; глаза черные, волосы густые, темные. Итак она встретила, наконец, это возвышенного человека, о котором мечтает каждая женщина, хотя бы для того, чтобы подпасть под его господство, она встретила, наконец, это соединение величия разума и простоты сердца и т. д. и т. д. Благодаря какому-то неслыханному счастью она встретила все эти богатства заключенными в форму, которая сама по себе ей нравилась… К этой благородной простоте, которая украшала его царственную голову, Артец присоединял выражение наивности, чего-то, свойственного детям и какого-то трогательного доброжелательства…
Как желала бы я знать, что сказал бы Бальзак о том человеке… Благодаря отсутствию красноречия, остроумия, ловкости, употребляя самые обыденные слова, я только опошляю и разрушаю цельность представления о людях, которых описываю… А ведь, ей-Богу, нет ничего легче, как найти скверную или по крайней мере обыденную сторону в человеке, которую к тому же еще более опошляешь. Обыкновенно прислушиваются ко всяким толкам и по этим толкам, сплетням, часто едва уловимым, и составляют себе совершенно ложное понятие о человеке… А ведь это то же, что писать портрет с маленькой фотографической карточки!
Все, что я могу сказать, не выходит из области предположений, так что в сущности все это крайне жалко… Не знаете ли почему я так дурно выражаюсь? Это потому, что я боюсь писать теми словами, которые мне прежде всего попадают на перо: они кажутся мне то слишком нежными, то слишком серьезными; словом — все это из-за какого-то глупого ложного стыда. Я стараюсь говорить в шутливом тоне какого-нибудь «Фигаро».
Глупцы скажут, что я хотела бы изображать из себя Бальзака; нет. Но знаете ли, что позволяет ему быть столь удивительным писателем? Это то, что он выливает на бумагу все, что только проходит у него в голове, все, совершенно просто, без страха и без аффектации. Почти все интеллигентные люди передумали то, о чем он писал, но кто мог выразить все это, как он? Те же способности при иного рода уме не произвели бы ничего подобного.