Дневник Марии Башкирцевой
Шрифт:
А когда сердце и ум в вечной тревоге, в результате получается нечто истомленное; это конечно не мешает быть сильным, но в то же время легко поддаешься всяким причудам, экзальтации, легко обрываешься в своих начинаниях, словом — вечная мучительная неровность настроения. В общем это конечно лучше, чем безусловное однообразие, которое, как говорят, тоже утомляет. Такое однообразие и полная ровность характера исключают возможность различать во всем те тонкие оттенки, которые доставляют высшую радость тонким, сложным характерам; а эти характеры ищут тонких ощущений во всем — даже в созерцании
Можно подумать, что я что-нибудь смыслю во всем этом. А между тем — я знаю только, что пишу все, что мне взбредет в голову и ни у кого ничего не краду.
Суббота, 11 мая. Я, Шепи и тетя Мари отправляемся на выставку смотреть картины и любоваться Дон-Карлосом, который представляет из себя самого величественного и царственного человека, какого я только видела. Его можно одеть во что угодно, где угодно поставить, всякий задается вопросом: кто такое этот человек?
Невозможно отрицать значение выдающихся родов, породы, и если люди избранной породы оказываются безобразными и не представительными, тут уж поверьте мне — дело неспроста.
Воскресенье, 12 мая. Я сделала свою первую nature morte: ваза из голубого фарфора с букетом фиалок, а подле маленькая красная, уже несколько потрепанная книга. Таким образом я не перестану рисовать и приучусь к краскам, посвящая им всего два-три часа по воскресеньям. Каждое воскресенье я буду делать что-нибудь новое.
Вчера я наговорила глупостей моей матери. Потом, вернувшись в свою маленькую гостиную, где было совершенно темно, и упав на колени, я поклялась перед Богом никогда больше не отвечать моей матери, когда она выведет меня из себя, а просто молчать или уйти. Она больна, долго ли до беды, и я никогда не утешилась бы в сознании своих проступков против нее.
Четверг, 16 мая. Пока я собиралась взяться за голову скелета, успев уже по своему обыкновению предварительно разболтать о своем проекте, Бреслау за эту неделю уже написала ее. Этот случай научает меня не быть такой болтуньей. Все это дало мне повод сказать в разговоре с другими, что должно быть и правда — мои идеи чего-нибудь да стоят, если находятся глупцы, подбирающие наиболее плохие и невыгодные из них.
Пятница, 17 мая. Я была бы кажется готова взорвать на воздух все дома — все эти семейные гнезда!.. Нужно бы, казалось, любить свое гнездо; ничего не может быть слаще, как отдыхать в нем, мечтать о своих делах, о виденных людях, но вечно отдыхать!
День — от восьми утра до шести вечера — проходит еще туда-сюда — за работой, но вечер!.. Я собираюсь заниматься по вечерам скульптурой, чтобы только не останавливаться мыслью на том, что вот я молода, а время все уходит, и что я скучаю и возмущаюсь, и что все это так ужасно!
Странная это вещь — люди, которым не везет ни в любви, ни в делах. В любви-то, положим, это была еще моя вина: я настраивала свое воображение по отношению к одним, не обращала внимания на других. Но в деле!..
Я пойду теперь плакать
Но другие не умеют молиться. А ведь я верю, и как я умоляю Его…
Очевидно, что я просто недостойна этого. Мне кажется, что я скоро умру.
Суббота, 25 мая. — Дело идет что-то недостаточно хорошо для вас, сказал мне Робер-Флери. Я и сама чувствовала это, и если бы он не ободрил меня за мои natures mortes, я бы опять свалилась с высоты своих надежд.
Мы были во французском театре, видели «les Fourchambault». Все в восторге от пьесы, чего не могу сказать о себе.
На мне была шляпа… но это больше совсем не занимает меня… Я забочусь только о том, чтобы быть одетой вполне прилично… Последнее время я как-то несколько упускала это из виду.
Несомненно, что я буду великой художницей!!. Как-же иначе, — если каждый раз, что я немного выйду из комнаты моих занятий, судьба снова загоняет меня в нее ударом самых разных сортов. Не мечтала ли я о политических салонах, о выездах в свет, потом о богатом браке, потом снова о политике. Но когда я мечтала обо всем этом, я думала, что есть возможность найти какой-нибудь женский, человеческий обычный выход из всего этого. Нет, ничего подобного нет!..
Но зато благодаря этому я приобрела большое хладнокровие, громадное презрение ко всему и всем, рассудительность, благоразумие — словом бездну вещей, которые делают мой характер холодным, несколько высокомерным, нечувствительным, и в то же время задевающим других, резким, энергичным. Что же касается святого огня, он точно спрятался, так что обычные зрители, профаны — и не подозревают о нем. В их глазах — я ни на что не обращаю внимания, от всего отстраняюсь, не имею сердца; я критикую, я презираю, я насмехаюсь!
А все мои нежные чувства, загнанные в самую глубину моей души, — что говорят они при виде этой высокомерной вывески, прикрывающей ход в мою душу? Они ничего не говорят… они ропщут и еще глубже прячутся, оскорбленные и огорченные.
Я провожу свою жизнь в том, что говорю разную дичь, которая мне нравится, а других удивляет… Все это было бы прекрасно, если бы в этом не было оттенка горечи, если бы это не было плодом невообразимой неудачи во всем. В последний раз, что я причащалась, священник давал мне вино и хлеб, потом отдельно еще по обыкновению кусочек хлеба без вина; и этот хлеб два раза выпадал у меня из рук. Мне стало неприятно на сердце, но я ничего не сказала, надеясь что это не означало того, что я недостойна… Это был именно отказ, по-видимому.
Все это доказывает только, что я должна окончательно посвятить себя моему искусству… Конечно, я еще буду выскакивать из этой колеи под влиянием различных толчков, но это только на какой-нибудь час, после чего я снова возвращусь, наказанная и благоразумная.
Понедельник, 27 мая. К семи часам я уже в мастерской, а завтракаю за три су в сливочной, куда иду вместе со шведками. Я встречаю там рабочих в блузах, которые приходят туда угоститься тем же простым шоколадом, какой пью и я.