Дневник русской женщины
Шрифт:
Но вот какой-то студент вскочил на стол и, обращаясь к присутствовавшим, просил сказать речь другого характера, не исключительно экономического, потому что человек живёт не одним телом, но и душою,— и нельзя сосредоточить всё внимание на одной материальной стороне жизненных вопросов. Это было как бы началом другой половины речей: идейного содержания. Послышались голоса, вызывавшие популярного профессора Кареева {Николай Иванович Кареев (1850—1931) — историк, социолог.}, но вдруг раздались оглушительные аплодисменты, и на столе появилась сухощавая фигура старика с вдумчивым выражением глаз и длинною седою бородою. Это был проф. Лесгафт {Петр Францевич Лесгафт (1837—1909) — педагог, врач.}, известный всей здешней учащейся молодёжи. Он сказал коротенькую речь о житейской философии, которую всякий человек создаёт себе, и советовал обратиться к философии мужика, которому все так хотели помочь и которого все так мало знают. Его проводили гораздо меньшими аплодисментами,— явное
Но все эти речи, все споры, все обращения к молодёжи наводили на мысль: к нашей молодёжи обращаются теперь с такими же словами, как обращались и 10, и 20, и 30 лет тому назад; те же слова, те же идеалы… почему же, однако, обо всех этих прекрасных идеях говорят и до сих пор, как будто они в жизнь не проводятся? Ведь прежняя молодёжь, по выходе из университета, должна была бы дружно стремиться к их осуществлению? Или молодёжь так скоро отказывается от юношеских убеждений по окончании курса? Ведь в большинстве случаев люди в зрелые годы сожалеют о годах молодости, об утраченных идеалах, твердят о разочаровании…
Вот на эту мою мысль и ответил один симпатичный оратор, который напомнил молодёжи, чтобы она увлекалась этими идеями не только в стенах заведения, но и в жизни проводила их, не страшась страданий.
Последнюю речь говорил Мякотин {Венедикт Александрович Мякотин (1867—1937) — историк, публицист.}. Это была самая лучшая из всех слышанных. Она была хороша тем, что расширяла и объединяла всё сказанное предшествующими ораторами: пусть марксисты и народники, сходясь в практическом отношении, работают вместе на пользу народа, руководясь наукой и не пренебрегая изучением жизни; в то же время для более полного изучения своих теоретических убеждений они могут, они должны спорить, стараться научно выяснить себе основные вопросы. — Никому так много не аплодировали, как этому оратору.
Я уехала тотчас после этой речи, решив, что более никто говорить не будет, потому что ничего никто лучше не скажет, — так и было. <…>
25 февраля.
Я так редко пишу… теперь, когда моя жизнь изменилась, когда я добралась до пристани. Казалось, — тут-то бы и писать, писать без конца, обо всём, и всю свою внутреннюю жизнь раскрывать в молчаливых беседах со своим неизменным молчаливым другом. Но выходит наоборот: я беру его всё реже и реже, случайные записи принимают чисто внешний характер. Я живу, жизнь захватывает меня; дни летят за днями, а тетрадка лежит себе в портфеле, точно забытая, ненужная… даже затрудняюсь, как писать. Я занимаюсь целыми днями, и всё недовольна собою, и всё мне кажется, что я делаю мало; иногда меня охватывает безумное сожаление о прошлом, об этих четырёх годах, — и это хуже всего. Положим, они — в смысле житейском — не совсем потерянные: за это время я, могу сказать, — окрепла духом, развилась, хоть немного, узнала жизнь и людей; на курсы я поступила не юной, неопытной девушкой, а человеком со сложившимися уже убеждениями, со своими выработанными взглядами, но зато моё умственное развитие, моё круглое невежество во всех отраслях знания — приводит меня в отчаяние. — Читаю ли я историю, занимаюсь ли славяноведением или логикой, — внутренний голос твердит мне: ты могла бы это всё узнать раньше, — тогда у тебя были средства на книги, ты могла бы учиться по ним, а ты — предпочитала истратить их на тряпки и брать ненужные уроки. <…> И вот результат: я — на курсах; на первых уже порах написала совершенно неверно, чисто по-детски, изложение данной профессором статьи, ясно узнав в этом всю свою неразвитость и неспособность.
О, Боже мой, да что же я такое? Я стремилась к образованию, будучи совершенно неспособна, ниже всякой посредственности? Ведь мои способности, о которых мне столько твердили в детстве (я положительно могу одобрить себя за то, что всегда относилась крайне критически ко всем выражавшимся мне похвалам, искренно считая себя вполне недостойной их), моя память — они, должно быть, ослабели, притупились во время моего тяжёлого 4-летнего домашнего плена, — в продолжение которого им, к несчастью, было так мало пищи и слишком много таких житейских дрязг, что они могли только систематически притупляться. О, бедная Лиза! {Вероятно, аллюзия на повесть Н. Карамзина.} несчастное, жалкое существо! <…>
27 февраля.
<…> Как-то раз одна из наших интернаток, в минуту откровенности, разговорившись о своей жизни, довольно ясно намекнула, что ей пришлось уже многое пережить, и потом спросила меня: –- “А вам пришлось испытать что-нибудь подобное?” Я ответила отрицательно. Она удивилась: “Значит, вы всю жизнь прожили как под колпаком, не встречаясь с людьми?” — спросила она. “Да, в данном случае — не пришлось”, — невольно усмехнулась я и мысленно добавила: “Да
Это — немножко скучно, но что же делать? Если жизнь так складывается… не всем же всё даётся. Читая всевозможные рассказы, романы, этюды, где говорится о печальном положении женщины, которую никто никогда не любил, я отношусь к этому как нельзя более хладнокровно. Что ж? Ведь не всем же; а если я не принадлежу к этому избранному числу, — значит, так и надо, так и лучше… Но жизнь никогда не может оказаться скучной и печальной, если её пополнить разумною, интересною Деятельностью и руководиться при этом любовью к людям вообще.
Однако, вот что действительно было бы хорошо и удобно — иметь хоть одного знакомого студента, только человека интересного, с которым можно было бы обо всём поговорить. <…>
1 марта, веч.
<…> Когда мне говорили, что на курсах в Бога не верят, и предсказывали, что я непременно сделаюсь неверующей, — я всегда была уверена, что этого не будет, что мои религиозные убеждения тверды, и их не так легко поколебать не только курсисткам, но даже самим курсам, даже лекциям профессоров. Когда я оборачиваюсь назад, то вижу, что я верила прежде как-то не рассуждая, не вдумываясь хорошенько, на что, собственно, я опираюсь, и что мною руководит в моей вере: верила — ну и верила, совершенно машинально, в силу, должно быть, бессознательно отразившейся на мне веры предшествовавших поколений, которые веровали так же просто, как и сами жили. И вот теперь я читаю эти лекции серьёзно, внимательно следя за каждым словом, стараюсь поставить себя на место неверующих, спрашиваю себя: а это доказало бы мне? произвело бы на меня впечатление? Но стать всецело на их точку зрения мне не удается. Я не могу отказаться от веры. Я чувствую, что что-то есть во мне, что составляет часть меня самой, что отбросить я не в силах, что живёт во мне с детства. Или во мне есть та мистическая жилка, заставлявшая меня в детстве зачитываться житиями святых в огромных Четьи—Минеях, которые брала моя бабушка у о. Петра “почитать” и которые увлекали меня мечтать о пустынях, где спасались святые подвижники, о путешествии туда, о келий где-нибудь на скале, где я непременно хотела жить после, “когда вырасту большая”.
Теперь я поняла, что надо выделять при слове “вера”. Ведь если во всём следовать учению церкви, то мало ещё просто признавать существование Бога. За ним идёт целый ряд догматов, Библия — в ней учение о происхождении мира, человека. Но вот в этом-то наука и сталкивается с религией и противоречит ей. Разве современная естественная наука не утверждает теории постепенного развития? Геология — та считает существование земли десятками тысяч лет; сравнительное языкознание не станет руководствоваться в своих изысканиях сказанием о строении Вавилонской башни и смешении языков. Религия же в Библии даёт нам ответы на все эти вопросы в строго-религиозном духе. Наконец, нам известно и учение о Божественной личности Иисуса Христа и учение о Нём, как об исторической личности, отрицающее Его божественное происхождение, и которое наш батюшка наверное опровергнул бы по пунктам. Вот те самые резкие, в глаза бросающиеся противоречия, с которыми мне пришлось столкнуться…
Итак, мало одного основного вопроса: верить или не верить в Бога? Если верить, то как? Следовать ли учению церкви, или создавать себе свои выработанные теории? Если следовать учению церкви, то принимать ли и внешнее выражение этой веры в религиозных обрядах? Если принимать, то все ли обряды, какие из них нам кажутся более важными, имеющими внутренний смысл, и какие кажутся излишними, а иногда и устаревшими, непригодными при современном уровне умственного развития общества? Вот те вопросы, на которые наталкиваешься при виде всех вышеприведённых противоречий и взглядов, высказываемых мне некоторыми из знакомых курсисток. Хотя у меня их и очень немного, но какое разнообразие во взглядах и убеждениях! От убежденной материалистки все ступеньки до наивно детски-верующей. И насколько мне удалось подметить, неверующие, или настолько сомневающиеся, что их сомнение граничит с неверием, отрицающие все обряды, всю внешнюю сторону религии, — и есть наиболее развитые, наиболее интересные и образованные. Так что здесь я вижу справедливость мнения, которое не раз приходилось читать: что интеллигентная часть общества отличается если не полным неверием, то полнейшим религиозным индифферентизмом. Это очень печально. Вот мне и нужно ответить себе на эти вопросы, если я признаю Бога… Впрочем — есть ещё один: почему я верю? И вот я отвечаю… не сразу. Почему? — должно быть, для меня, как и для всего человечества вообще, во все времена, это составляет необходимую потребность духа, существенную часть меня самой, моего “я”. Сознательно я признаю существование Высшего Существа, Творца всего сущего; я не сомневаюсь…