Дневник секретаря Льва Толстого
Шрифт:
Наверху, в столовой, Л.Н. играл в шахматы, кажется, с Сухотиным. Там был и сын Л.Н. Андрей с женой. Поздоровавшись, Толстой просил меня подождать. Я спустился в комнату Душана Петровича.
Через некоторое время Л.Н. пришел и продиктовал мне поправки к его ответу на письмо о «загробной жизни», полученное из Сибири. Так как на столе у Душана чистой бумаги не оказалось, то я писал на листах, вырванных из записной книжки. Заметив, что я вырываю вторые два листа, Толстой сказал:
– Ай-ай! Сколько вы бумаги вырвали!.. Ну, я вам подарю записную книжку, у меня есть лишняя… Меня Софья Андреевна награждает ими.
Работу мою он обещал просмотреть
Толстой и сам слушал граммофон вместе с другими. Он почти всё время молчал, когда граммофон сначала воспроизводил его, а потом – Кубелика, Патти, Трояновского.
Но во время слушания произошел интересный инцидент. Машина стояла в гостиной, причем отверстие трубы направлено было в зал, вероятно, для вящего эффекта. Слушатели сидели в зале (столовой) полукругом, у двери в гостиную. Потом граммофон почему-то перенесли в зал и поставили на большой стол, близко к противоположной от входа стене, повернув трубу к углу, где за круглым столом, уютно освещенным лампой, поместились все Толстые и Сухотины.
Во время перерыва между двумя номерами Л.Н. произнес:
– Нужно бы повернуть трубу к двери, тогда бы и они могли слышать.
«Они» – это были лакеи, какой-то мальчик, какая-то женщина и еще кто-то. Одним словом, прислуга, которая в передней толпилась на ступеньках лестницы и сквозь перильца заглядывала в зал и ловила долетавшие до нее отрывки «слов графа» – как они говорили, что я слышал, проходя по лестнице.
Наступило едва заметное молчание.
– Ничего, папа, – быстро заговорил Андрей Львович, всё хлопотавший около граммофона, – его ведь по всему дому слышно, и даже внизу!..
– Даже в моей комнате всё слышно, – добавила Софья Андреевна.
Толстой молчал. Минут через пять Андрей Львович повернул трубу так, как говорил отец.
– Что, папа, – рассмеялась Татьяна Львовна, – тебе уже надоело?
Л.Н. ничего не отвечал, только как-то ежился в кресле.
– Должно быть, немножко да? – продолжала она смеяться.
И все засмеялись.
Прошло еще минут десять. Толстой встал и вышел из комнаты.
Завели «Не искушай», дуэт Глинки. Пели «Фигнера», как выразилась Татьяна Львовна.
Л.Н. пришел по окончании номера и заметил, что «очень мило!». Еще ему понравилась серенада из «Дон-Жуана» в исполнении Баттистини. Ее он, оказывается, всегда особенно любил.
Усевшись в вольтеровское кресло у двери в гостиную, Л.Н. долго разговаривал с Сергеенко относительно конструкции граммофона. Подали чай. Я остался по приглашению Софьи Андреевны. Пока садились за стол и начали пить, Л.Н. снова ушел.
За столом завязался оживленный разговор: о патриотизме, о преимуществе заграницы перед Россией и, наконец, о земле и о помещиках и крестьянах. К этой теме, как я успел заметить, часто сводится разговор в большой столовой яснополянского белого дома. Говорили много и долго, спорили страстно и упорно. Сухотин, его жена и Сергеенко отмечали крайнее озлобление крестьян против помещиков и вообще господ.
– Русский мужик – трус! – возражал Андрей Львович. – Я сам видел, на моих глазах пятеро драгун выпороли по очереди деревню из четырехсот дворов!..
– Крестьяне – пьяницы, – говорила Софья Андреевна. – Войско стоит столько, сколько тратится на вино, это статистикой доказано. Они вовсе не оттого бедствуют, что у них земли мало.
Вошел Толстой. Разговор
– Если бы у крестьян была земля, – тихо, но очень твердым голосом произнес он, – так не было бы здесь этих дурацких клумб, – и он презрительным жестом показал на украшавшую стол корзину с прекрасными благоухающими гиацинтами.
Никто ничего не сказал.
– Не было бы таких дурацких штук, – продолжал Л.Н., – и не было бы таких дурашных людей, которые платят лакею десять рублей в месяц.
– Пятнадцать! – поправила Софья Андреевна.
– Ну, пятнадцать…
– Помещики – самые несчастные люди! – продолжала возражать Софья Андреевна. – Разве такие граммофоны и прочее покупают обедневшие помещики? Вовсе нет! Их покупают купцы, капиталисты, ограбившие народ…
– Что же ты хочешь сказать, – произнес Толстой, – что мы менее мерзавцы, чем они? – И он рассмеялся.
Все засмеялись. Л.Н. попросил Душана Петровича принести полученное им на днях письмо от одного ссыльного революционера и прочитал его [5] .
В письме этом писалось приблизительно следующее:
«Нет, Лев Николаевич, никак не могу согласиться с вами, что человеческие отношения исправятся одной любовью. Так говорить могут только люди хорошо воспитанные и всегда сытые. А что сказать человеку голодному с детства и всю жизнь страдавшему под игом тиранов? Он будет бороться с ними и стараться освободиться от рабства. И вот, перед самой вашей смертью говорю вам, Лев Николаевич, что мир еще захлебнется в крови, что не раз будут бить и резать не только господ, не разбирая мужчин и женщин, но и детишек их, чтобы и от них не дождаться худа. Жалею, что вы не доживете до этого времени, чтобы убедиться воочию в своей ошибке. Желаю вам счастливой смерти».
5
Речь о письме С.И.Мунтьянова, отбывавшего ссылку за свою революционную деятельность.
Письмо произвело на всех сильное впечатление. Андрей Львович опустил голову к стакану и молчал. Софья Андреевна решила, что если письмо из Сибири, то его писал ссыльный, а если ссыльный, то, значит, разбойник.
– А иначе бы его и не сослали! – пояснялось при этом.
Ее пытались разубедить, но напрасно.
Вся эта сцена произвела на меня глубокое впечатление. Я впервые ярко почувствовал тот разлад, который должен был переживать Л.Н. из-за несоответствия коренных своих убеждений и склонностей с окружавшей обстановкой.
Сидя в санях с моим товарищем по телятинскому одиночеству, который из-за ветра, заметавшего дорогу, сопровождал меня сегодня в Ясную Поляну и немножко досадовал, что я задержался, я торопился передать ему разговор, происшедший в столовой, и фразу Толстого о гиацинтах. Фраза эта и весь разговор показались мне чрезвычайно знаменательными.
В душе моей зарождалась странная уверенность, что в личной жизни Толстого, несмотря на его глубокую старость, еще не всё кончено, что он непременно предпримет еще что-то такое, чего от него теперь никто и ждать не может: мне казалось, что нельзя с такой силой и искренностью и так мучительно, как он, переживать сознание неправильности, фальши своего положения, чтобы не попытаться каким-нибудь путем выйти из него.