Дневник семинариста
Шрифт:
– Чтение журналов, - продолжал он, - тоже напрасная трата времени. Ты вндншь, я сам их не читаю, а разве проигрываю от этого? Тебе, например, дается тема: знание и ведение суть ли тождественны, или: в чем состоит простота души; ну, что же ты почерпнешь из журналов для своих рассуждений на обе эти темы? Ровно ничего. Нет, ты читай что-нибудь дельное, а не занимайся пустяками.
После этого разговора передо мною яснее обрисовалась личность моего почтенного наставника. Я мысленно поблагодарил себя за то, что прятал от него почти всякую книгу, и решился, для устранения между нами каких бы то ни было недоразумений, никогда не заводить с ним разговора о том, на что он имеет свой особенный взгляд. Этот взгляд и эта должность прислуги,
Января 6
Здоровье Григория поправилось. Он вынес тяжелую горячку и встал, несмотря на все, так сказать, благоприятные условия к переселению в аучпшй мар" как-то: скверное помещение, дурную пищу и отсутствие необходимых лекарств… "Отвалялся!" - говорит о нем наша кухарка, и это слово я нахожу очень умеетным и верным. Однако ж, он еще так слаб, что не может исполнять своей обязанности, и я до сих пор занимаю его место. Бог с ним, пусть поправляется! Мне приятно думать, что мои длопоты доставляют ему покой.
Передняя и гостиная моего наставника снова оживле-ры присутствием известных личностей… Не знаю, как их точнее назвать… просителями, посетителями или гостями, - право, не знаю. Иной вовсе ни о чем не просит: скажет только, что сын его прозывается Максим Часов-ников, а он, отец его, принес вот пару гусей, и это короткое объяснение закончит глубочайшим поклоном: "Извините, что, по своей скудости, не могу вас ничем более возблагодарить". Ему ответят: "Спасибо". Место удалившейся личности заступает другая, которая подобострастно склоняет свою лысую голову и робко и почтительно протягивает мозолистую руку, из которой выглядывает на божий свет тщательно сложенная бумажка. "Осмеливаюсь вас беспокоить, благоволите принять…" - "Напрасно трудились. Впрочем, я не забуду вашего внимания", - равнодушно говорит Федор Федорович и в свою очередь протягивает руку. Он делает это так естественно, как будто о бумажке тут нет и помину, а просто пожимается рука доброму знакомому при словах: "мое почтение! как ваше здоровье?" Мое присутствие нисколько не стесняет моего наставника; и как же иначе? Все это дело обыкновенное, не притязательное: хочешь - давай, не хочешь - не давай, по шее тебя никто не бьет. Притом мнение ученика (если, сверх всякого чаяния, он осмелился иметь какое-либо мнение) слишком ничтожно. Иногда меня забавляет нелепая мысль: что, думаю я, если бы в одну прекрасную минуту я предложил моему наставнику такой вопрос: в какую силу принимаются им все эти приношения, и указал бы ему на разное яствие и питие? Мне кажется, весь, с ног до головы, он превратился бы в живой истукан, изображающий изумление, и - увы!
– потом разразились бы надо мною молния и громы…
С наступлением сумерек передняя опустела. Я вошел в свою комнату и взялся за книгу.
– Василий!
– крикнул Федор Федорович.
– Что вам угодно?
– Прибери эти бутылки под стол… знаешь, там - в моем кабинете, а гусей отнеси в чулан, запри его и ключ подай мне.
Я все исполнил в точности и снова взялся за свое дело, а мой наставник в ожидании ужина занялся игрою с своим серым котенком. За ужином, между прочим, он спросил меня:
– Что ты теперь читал?
Этот часто повторяемый вопрос, ей-богу, мне надоел.
– "Слова и речи на разные торжественные случаи", -
отвечал я, удерживая улыбку, потому что бессовестно лгал: я читал, по указанию Яблочкина, перевод "Венецианского купца" Шекспира, напечатанный в "Отечественных записках", а "Слова и речи" лежали и лежат у меня на столе, служа своего рода громоотводом.
– Это хорошо. Однако ты любишь чтение!
– Да, люблю.
Он обратился к кухарке: "Завтра к обеду приготовь к жаркому гуся. Сало,
Авось хоть теперь Федор Федорович успокоится, думал я, ложась на свою кровать и продолжая чтение "Венецианского купца". Но за стеною еще слышалась мне протяжная зевота и полусонные слова: "Господи, помилуй! что это на меня напало?.." И вот я пробегаю эти потрясающие душу строки, когда жид Шейлок требует во имя правосудия, чтобы вырезали из груди Антонио фунт мяса. По телу пробегает у меня дрожь, на голове поднимаются волосы…
– Василий! Василий! Или ты не слышишь?
– раздается за стеною громкий голос моего наставника.
– Слышу!
– отвечал я с тайною досадою, - что вам
угодно?
– Ты куда положил гусей?
– В чулан.
– Да в чулане-то куда?
– На лавку!
– Ну, вот, я угадал. Это выходит на съедение крысам. Возьми ключ и все, что там есть, гусей и поросят, развешай по стенам. Там увидишь гвозди. С огнем, смотри, поосторожнее.
И положил я Шекспира и пошел развешивать гусей и поросят. Не правда ли, хорош переход?..
9
Наша семинария опять закипела жизнью, или, по резкому выражению Яблочкина, шестисотголовая, одаренная памятью, машина снова пущена в ход. Все это прекрасно, нехорошо только то, что стены классов, стоявших несколько времени пустыми, промерзли и покрылись инеем, а теперь, согретые горячим дыханием молодого люда, заплакали холодными слезами. Пусть плачут! От этого не будет, легче ни им, ни тем учащимся толпам, которые приходят сюда в известный срок и в известный срок, в последний раз, уходят и рассыпаются по разным городам и селам.
И вот я сел и обращаю вокруг задумчивые взгляды.
Опять все скамьи заняты плотно сдвинутыми массами парода. На столах разложены тетрадки и книги; едва отворится дверь, - из класса белым столбом вылетает влажный пар и медленно редеет под сводами коридора. Холодно, черт побери! Бедные ноги так зябнут, что сердце щемит от боли, и после двухчасового неподвижного сиденья, когда выходишь из-за стола, они движутся под тобою как будто какие-нибудь деревяшки.
Я помню, что в училище мы до некоторой степени облегчали свое горькое положение в этом случае таким образом: когда продрогшие ученики теряли уже последнее терпение и замечали, что наконец и сам учитель, одетый в теплую енотовую шубу, потирает свои посиневшие руки и пожимает плечами, - из отдаленного угла раздавался несмелый возглас: "Позвольте погреться!.." "Позвольте погреться!" - вторили ему в другом углу, и вдруг все сливалось в один громкий, умоляющий голос: "Позвольте погреться!.." И учитель удалялся, иногда в коридор, а чаще в комнату своего товарища, который занимал казенное помещение в нижнем этаже. Вслед за ним сыпались дружные звуки оглушительной дроби. Это-то и было согревание: ученики, сидя на скамьях, стучали во всю мочь своими окостенелыми ногами об деревянный, покоробившийся от старости пол. Между тем какой-нибудь шалун, просунув в полуотворенную дверь свою голову, зорко осматривал коридор.
"Где учитель? В коридоре?" - спрашивали его позади. "Нет. Ушел вниз".
– "Валяй, братцы! Валяй!.." И ученики прыгали через столы на середину класса.
– Ну, ты! мокроглазый! Становись на поединок… - восклицает одна голоостриженная бойкая голова и размахивает кулаками перед носом своего товарища.
– Становись!
– говорит мокроглазый, притопывая ногой, - становись!
Раз-два! раз-два! и пошла кулачная работа.
К ним присоединяется новая пара горячих бойцов, еще и еще, - и вот валит уже стена на стену. Неучаст-вующие в бою и те, которые успели получить под свои бока достаточное число пирогов, стоят на столах и телодвижениями и криком одушевляют подвизающихся среди