Дневник смертницы. Хадижа
Шрифт:
— Мама, прости, да, бабушку. Я ее уже простила.
— Я тоже ее простила, — сказала мама. — Я не обижалась на нее.
— А почему ты тогда все время молчишь?
— Говорить не хочется, — ответила она.
Это был наш последний разговор, который я помню. Сначала я очень боялась, что Аллах разозлится на меня за то, что я слушалась шайтана, и накажет. Но потом, когда моя спина все забыла и я простила бабушку, я подумала, что Аллах мне тоже все забудет. Дедушка говорил, что Аллах — милосердный. Что люди даже в тысячу раз с ним не сравнятся, такой он хороший. Мне казалось: если я и мама простили бабушку, то и Он меня простил. Я уже была уверена, что прощена, пока Он меня не наказал.
Обычно семья генерала Казибекова приезжает в начале лета. Его жена с детьми живет в том красивом доме у родника, а сам генерал приезжает
Однажды мы шли с мамой на родник. Это было уже после того, как бабушка отлупила меня палкой. Я несла эмалированный чайник. Мама — кувшин. Мимо нас проехала «Волга», на солнце машина переливалась, как форель в речке. Даже мамин железный кувшин не был таким блестящим, как эта машина, хотя мама всегда натирала его. К машине генерала Казибекова как будто приклеили много-много маленьких блестящих звездочек. У меня даже глаза заболели на нее смотреть. Я никогда еще не видела генерала. Но машина проехала так быстро, что я не успела никого в ней разглядеть.
Когда мы дошли до их дома, машина уже стояла возле него, и ворота были открыты. Сначала из машины вышел низкий толстый мужчина в потной рубашке. Я всегда по-другому представляла генерала — высоким в военной форме. Я так расстроилась, когда генерал оказался не таким. Но потом из машины вышел второй человек — высокий, в форме и с усами. Это и был генерал. У нас в селе мужчины если отращивали усы, то всегда вместе с бородой. А у генерала бороды не было. Он был очень важный. Точно такой, как генерал.
За генералом из машины вышел мальчик, на несколько лет старше меня. Какой это был красивый мальчик — на нем были красивые брюки и блестящие туфли. Я сразу поняла, что он — городской. Я остановилась, чтобы посмотреть на генерала и на машину. Как я им завидовала — у них такой дом, такая машина, все что хочешь у них есть.
— Махач! — позвал генерал и зашел в ворота.
Мальчик побежал за ним. Они с нами даже не поздоровались. Конечно, кто мы такие были, чтобы с нами здороваться. Раньше мы тоже были городскими, и у моего папы тоже была очень хорошая работа, он мог купить мне все. Я посмотрела на свои галоши. По сравнению с туфлями этого мальчика мои галоши — просто позор. Я посмотрела на мамины ноги — на ней были резиновые шлепки. Ее ноги были меньше шлепок, поэтому когда мама ходила, то смешно подворачивала ноги. Конечно, Казибековы с нами здороваться не будут. Надо было маме надеть синюю юбку. Это был день, когда я впервые встретила Махача.
Мне тринадцать лет, и я начала писать этот дневник, когда уже все случилось. Сначала я не хотела, даже не думала. Вспоминала зеленые книги у дедушки под столом на почте. Сидя на полу и листая их, с непонятными мне буквами, я думала, что книги пишут только гении, важные люди, вроде нашего генерала или Толстого. В школе меня научили читать и писать, и вот я сама исписала уже столько листов. Значит, книгу писать легко, особенно если знаешь, что ее никто не прочтет.
В нашем доме опасно вести дневник — его всегда надо хорошенько прятать, чтобы не нашли и не захотели почитать. На моем дневнике есть замок — маленький металлический, ключ от него я ношу на груди на золотой цепочке, которую бабушка подарила мне на день рождения. А дневник — толстую розовую тетрадь — подарили мои одноклассницы, наши сельчанки. У меня в голове и мысли не было такой — записывать, что у нас в доме происходило и происходит. Но когда я увидела на тетради замок, мне сразу захотелось рассказать ей все, потому что эта тетрадь похожа на меня — розовая и гладкая с виду, она умеет закрываться на замок, как и я привыкла держать свой рот и сердце на замке. Не дай Аллах, кто-нибудь найдет эту тетрадь, сломает замок (что его ломать, он не крепкий) и прочтет все, что в ней написано. Узнает о моем позоре. Позоре, который я давно храню под замком.
Мне сразу захотелось рассказать о Махаче, еще на первой странице — я часто думаю о нем, но я себе не разрешила. На первой, на второй и на третьей страницах я говорила себе «нельзя» — разве можно писать про чужого парня в своем дневнике? Но мне так хотелось написать его имя. Мне так хотелось увидеть его имя на белых листах своей розовой тетради. Они такие гладкие и приятные на ощупь. От них даже пахнет какими-то духами. Наверное, это дорогая тетрадь. Теперь, когда имя написано, я могу продолжать. В тетради триста листов. Но у меня нет столько историй. Моя жизнь в нашем сельском доме — скучная, никогда ничего не происходит. Скоро я закончу записывать, и в тетради останется много-много чистых листов. Если бы я жила в городе,
Умри я, Махач не бросил бы ветку в реку. Что ему делать в нашем саду? Мы бедные — они богатые. Раньше я не знала, что мы бедные, потому что у всех в нашем селе были почти одинаковые дома, одинаковые коровы, бараны и утки. Но через несколько лет после того, как мы переехали, село стало меняться: сельчане строили на месте старых домов новые — кирпичные, с железными заборами вокруг. Мужчины уезжали в Россию и возвращались с заработком. Некоторые приезжали на машинах — иномарках. Почту закрыли. Не знаю почему. Наверное, люди перестали писать друг другу письма.
Дедушка говорит, что нельзя открывать душу для плохого. Что злость и зависть — очень плохие чувства.
— Пусть они себе строят, — говорит он. — Нам что? Нам от этого ни холодно, ни жарко.
Если бы он знал, как у меня все кипятится внутри, когда моим ровесницам родители покупают красивую одежду. Если бы он знал, то так бы не говорил. Моим одноклассницам много чего привозят из Москвы. А я умираю от зависти. От злости у меня леденеют ступни и ладони. Так что мне и холодно, и жарко. В душе моей кипятятся плохие чувства. Не знаю, когда я открыла душу для плохого. Может быть, когда начала отзываться на голос шайтана, или когда ела еду с могил… Или когда… Нет, еще не настало время. Тебе, моя тетрадь, лучше пока не знать, как наказал меня Аллах. Вот сколько слез. Разве я могу писать на мокрой бумаге? Одно я могу сказать тебе — в моей душе давно живет плохое.
В тот день я бежала к дедушке. Было очень жарко, и даже зимой, вспоминая о том дне, я начинаю гореть. Меня окружали летние звуки. У зимы и у лета есть свои голоса и свои песни. У лета голос молодой женщины, у зимы — старой. Летом песня будто ковер сплетается из разных звуков, похожих на цветные нитки: красные, зеленые, синие. Эти нитки тянутся из домов — люди бегают туда-сюда, их шаги быстро стучат по земле, хлопают калитки, кричит петух, и даже дым от костра, на котором пекут лепешки, тоже идет желтой ниткой через все село. А зимой ковер не ткется. Зима натягивает серую основу на станок и на этом останавливается. Если станок в доме пустой, значит, случилось что-то плохое — хозяйка заболела или умерла. Ни одна хозяйка не перестанет ткать ковер. Заканчивая один, она тут же начинает другой. Так может быть только зимой — когда вокруг все серо-белое, а песня — старая, хриплая, как звук, который получается, когда проведешь пальцем по тугим ниткам основы.