Дневник. 1918-1924
Шрифт:
В Эрмитаже — пикантная мадам Ададурова с мужем для экспертизы маленького портрета на меди, который я определил как раннего Боровиковского (мужчина в голубом плаще). Заседания моего отдела происходят в моем кабинете в конце Рафаэлевских лож, на мебели Горчаковых. Вспоминаю коньяк! Обсуждали вопросы: перевода к нам Левинсона-Лессинга, о получении картин. Айналов не пожаловал. Только сегодня узнал, что Спесивцева, получив командировку, выступает не без успеха в Риге. Телефонирую Лаховскому. В Риге Лаврентьев — главный режиссер, театр имеет успех, Гришин там, не в Париже. Вечером беседа с Анной Андреевной Михайловой. Были еще Костя (Сомов), Эрнст, Добужинский, Верейский. В Мариинском театре паника из-за низких сборов. «Снегурочка» дала около двух лимонов, на «Жар-птицу»
Солнце, но холодно. В 11 ч. в Академию на экзамен ученических работ. Сразу попадаю в лапы Бразу, который пытается всячески меня убедить в достоинствах работ его учеников. Нам надлежит рассмотреть замечания работ учеников, зачисленных в подготовительное отделение. В комиссии — грустный китаец Хамгилов, Бобровский и юноша. У X. пейзажики в духе Штернберга. Для зачета требуется три этюда, один портрет и одна композиция. Все сводится к самому глупому формализму. Сначала я проявлял интерес, потом овладела тоска и отчаяние, утешаюсь разглядыванием копий Рафаэля…
У Леонтия радость, вернулась Настя — ее освободили, есть надежда, что скоро освободят и остальных. Ее отпустили без всякого допроса, но вначале их всех спросили: не знают ли они лиц с французскими фамилиями? С ними вместе сидела г-жа Лион и еще престарелая дама, считающая себя наверняка осужденной, пока ее содержат на Итальянской довольно сносно.
Особенное оживление тюремной жизни придавал общий нужник, куда все поминутно бегали и где шла настоящая биржа сплетен и новостей. Развлечение — возможно частое посещение докторов, которых разрешали вызывать, а также беседы с тюремщиками. В день привода на Шпалерную они видела Леонтия, и он казался очень осунувшимся. Ему был сделан допрос, как и им. На Шпалерной надзирателей было четыре — все коммунисты, но трое из них оказались довольно добродушными и разговорчивыми, однако. В тюрьме они не знали ничего о Таганцевых и их расстреле. Четвертый же молчал. Попробовала было ее сестра их раздразнить общением со стукачами, и, догадавшись, что Нина сидит рядом, Катя при помощи одной из дам, сидевших с ней, составила азбуку и препроводила эту записку в последнюю камеру, прибегнув к очень опасной хитрости, а именно: пригласить надзирателя в камеру как бы для осмотра трубы или форточки, и пока он был этим занят, одна из заключенных прошмыгнула в коридор и просунула записку под дверь, но это было обнаружено тотчас же, и явилось начальство со строжайшими угрозами на случай повторения, как и крика из окна — так одна из дам общалась с сыном, пока того водили во двор на прогулку. В камере у них было довольно чисто, но спать приходилось на досках, на полу. Бедный Леонтий спал так же, пока ему не переправили из дома тюфяк. Нужник устроен в камере, но не везде ватерклозеты. По средам обыкновенно приезжает Агранов, и тогда начинается «чистка», вероятно, многие расставались после нее и с жизнью, считая, что их увозят в Москву и в другую тюрьму. Одну даму, игравшую в театре, вызвали во время репетиции, и она очень весело прощалась с режиссерами, считая, что вернется через несколько дней, однако ее потащили на расстрел.
Катю до театра не допустили, так как она, и сестра, и Леонтий считаются особенно тяжелыми преступниками. Катя и сейчас не спокойна за отца (от матери она это скрывает), но, в крайнем случае, рассчитывает на амнистию, ходит слух, что держать такую массу зря — для того, чтоб особенно пышно выразить свое милосердие. Дядю Мишу они не встречали и не знают, что с ним. Бедная Машенька снова больна и лежит…
Дома читал «Мери дилетант» [?], хорош очень неожиданный финал, но в общем слишком сложно, особенно сцена на сцене. Для Гаука иду в «Демон», поет Бронская (Ермоленко захворала). Купер уже отказывается от своего восторга от Лопухова, от Головина. В афише-де неповинен. В комнате у Купера был оптант. Он рассказывает ужас о своем пребывании на юге и в Москве, и в восторге, что вернулся в «Европу». В таких же настроениях только что вернувшийся Кедров, разыскивающий свой библиотеку, часть которой спас театр. Акица в ужасе от нужды Серебряковых.
Отсутствие телефонов и извозчиков парализует жизнь окончательно. В 2 ч. на экзамен в Академию художеств. Ватага учеников требовала присутствия и контроля, но лукавые Бобровский и Браз в достойном тоне вздумали их «переубедить на доверие». Толковые и приятные работы
О.А.Кондратьевой, Сажина, Барсукова (Петров-Водкин), Хрусталева, Шольта, Дмитриева, Лолы Браз, Шуры (цилиндр а-ля Пуни), Толмачевой и в особенности приятны акварельные этюды Эвенбах (пейзажи с древнерусскими постройками), этюды бывших учеников Ати и Юрия, написанные ими. Савинский отсутствовал — у него умерла жена.
Дома читаю. Убийственно действует темнота, не дают электричество.
Вечером отправился с Акицей выяснять дровяной вопрос к Сомову, но по дороге встретили его с Лещей Келлером, который направлялся ко мне с книгой похабных рисунков Гедзи (сомневаюсь, что это оригиналы — больно грубы).
К чаю яблоки в 2300 руб. штука. Беседа о французском театре. И у Кости пиетет и память Гитри, Брендо, Хитте-манса, Андрие и даже меньших величин — Картане и Сари-нуа. Шуре снова хуже. Татану привили оспу, он не плакал.
За утренним чаем Акица расплакалась, вспомнив о скудном питании Серебряковых…
Заходил Платер, приглашает на новоселье. Он обиделся на Брюлловых и переехал на Максимилиановскую к новым друзьям, которые ужасно за ним ухаживают. Никак в Эстонию собраться не может, а срок его оптации истекает в январе. Его удерживают коллекции. Его германские знакомые берутся провезти сувениры на пароходе, однако взятка в виде картины его не устраивает…
Захожу на службу к Ерыкалову для дров. В.И. любезно обещает. Обещает и разобраться с альбомом Роллера, остатки которого Платер продал в Москву. Встретил Чехонина, спешащего в эстонскую миссию. Вот человек не боится, но вид у него — наверное, хорошая заручка Чеки.
В 3 ч. у Комаровской. Проходим роль королевы («Рюи Блаз»). Она совсем не выходит у нее: ни то ни се, а более всего какая-то скучная и смешная старая дева, выспренно и бестолково мечтающая вслух стихами. Бедная милая Надежда Ивановна. Она меня угощает котлетами… Шувалов совсем деморализован. Кончил читать пьесу Мейлака и Галеви — дрянь.
Заходит Костя Бенуа с женой. О Мите ничего нового. Все расчеты на амнистию. Дело, кажется, в каких-то растратах. Слух о состоявшемся приговоре, оказывается, основан на словах мальчугана из канцелярии. Наверное это так, ибо Миша был бы переведен в другую тюрьму.
Начал третье действие «Лекаря поневоле», набрал массу материалов, а дальше по сюжету… И вспомнился Париж
(почему-то больше всего думаю об ул. 5-й Клоде, какой она могла быть в XVIII в.).
Чувствую себя скверно. Это, очевидно, последствия вчерашнего дождя и того, что вечер вчера и сегодня весь день прогулял в «бабушках» (обувь?) и в них даже ходил к Зине Серебряковой.
Днем Любовь Павловна Гриценко предложила отправить за границу письмо через знакомого англичанина. Однако я не решаюсь. Шуре хуже, несмотря на усиленное его питание Акицей. Но и не мудрено, и бабушка из глупой жалости, как бы ему не было скучно, позволяет детям в его комнате возиться, и я насилу выставил сегодня бушующих вокруг его постели комнатных мальчиков с молодым Бразом во главе.
К чаю Стип и Браз. Последний в панике из-за того, что от музейного отдела к нему явилась дама-ревизор — проверить, все ли вещи по охранной грамоте в порядке, причем она не скрыла от него, что в будущем рано или поздно вещи, оставленные на учете, будут взяты в казну. Что же это еще за отрыжка? Позже Добужинский. Сочиняли (я больше дурил) название для «нашей новой выставочной группы». Стип изобразил ни с того ни с сего обелиск, Добужинский всерьез отставил «Руины». Нас будет девятнадцать, от Москвы совершенно отдельные. Машкову я не в силах отвечать. Все они до тошноты надоели своей грубостью.