Дневник
Шрифт:
Грех симпатичный, грех добродушный, грех очаровательный, грех «чистый» — вот коронное блюдо этой кухни. Не римлянин Скшетуский, а грешник Кмичиц — типичный герой Сенкевича. Кмичицам и винициям позволено грешить при условии, что грех идет от избытка жизненных сил и от чистого сердца. Сенкевич осуществил то освобождение греха, которое всегда было необходимостью польского развития… но на каком уровне! Различие между изначальным стремлением к красоте и кокетством состоит в том, что в первом случае мы хотим нравиться себе, а во втором нам достаточно очаровывать других. Но поляки издавна практиковали небескорыстную красоту, всегда во имя каких-то других, причем более высоких, соображений; так что же удивляться, что Мицкевич, несмотря ни на что в большой мере бескорыстный и мощный, постепенно перерос в Сенкевича, являющего собой уже неприкрытую жажду нравиться любой ценой. Он в первую очередь хотел нравиться читателю. А во-вторых, он хотел, чтобы один поляк нравился другому поляку, и чтобы народ нравился всем полякам. В-третьих, он жаждал, чтобы польский народ нравился другим народам.
В этой сети поглощающего обольстительства пропадает, понятное дело, ценность, и решающим становится внешний эффект — и та легкость, с какой Сенкевич достигает видимости ценности, достойна восхищения и
Потому что это гений «легкой красоты». С ужасающей эффективностью он упрощает все, чего только коснется, здесь происходит своеобразное примирение жизни с духом, все антиномии, кровью которых истекала серьезная литература, сглаживаются, и в результате мы получаем романы, которые девочки-подростки могут читать не краснея. Почему же эта громада пыток и жути, какими наполнена «Трилогия» [314] или «Quo vadis»/ «Камо грядеши», не вызывают протеста впечатлительных девиц, которые падают в обморок, читая Достоевского? А потому что известно: сенкевичевские пытки описаны «ради удовольствия», здесь даже физическая боль становится конфеткой. Его мир грозен, могуществен, прекрасен, обладает всеми достоинствами настоящего мира, но на нем приклеена этикетка «для игры», в результате чего у него еще и то положительное качество, что он не пугает.
314
Трилогия — три романа Г. Сенкевича: «Огнем и мечем», «Потоп» и «Пан Володыёвский».
Но сама по себе игра не была бы такой дурной, ибо нигде не написано, что нельзя играть, кокетничать, мечтать… если бы эта забава в ценности не принимала вида культа ценностей. Никто не против — продавайте кота, но не надо продавать кота в мешке. Если бы мы спросили Сенкевича: «Зачем вы приукрашиваете историю? Зачем вы упрощаете людей? Зачем вы кормите поляков кучей наивных иллюзий? Почему вы усыпляете совесть, глушите мысль и сдерживаете прогресс?» — ответ готов, он содержится в последних словах «Трилогии»: для укрепления духа. А потому Народ представляет собой последнее его оправдание. Но кроме народа есть еще и Бог, поскольку, по мнению Сенкевича и его почитателей, писательство должно быть par excellenceморальным, мощно опирающимся на католическое мировоззрение, «чистой» литературой. Из чего выясняется, что отправные пункты Сенкевича совпадают с нашей вековой традицией: все, что пишется, пишется во имя Народа и Бога, Бога и Народа.
Легко заметить, что эти два понятия — народ и Бог — невозможно полностью примирить друг с другом, во всяком случае, они не подходят для того, чтобы их ставили в ряд одно с другим. Бог — это мораль абсолютная, а народ — это группа людей с определенными стремлениями, борющаяся за существование… Поэтому мы должны решить, что является нашим высшим оправданием — наше моральное чувство или интересы нашей группы. Как у Мицкевича, так и у Сенкевича Бог подчинен народу, и добродетель была для них прежде всего орудием борьбы за коллективное существование. Слабость нашей индивидуальной морали, наша упорная стадность, должны были со временем ввести нас в более определенный лаицизм, и действительно, добродетели Сенкевича становятся уже явным предлогом для красоты, он как женщина, которая хранит чистоту мыслей и поступков не затем, чтобы понравиться Богу, а потому что инстинкт ей подсказывает, что это нравится мужчинам. Так что Сенкевич только на первый взгляд католический писатель, и его красивая собой добродетель очень далека от истинной католической добродетели, болезненной, некрасивой, являющей собой категорическое отвержение слишком легких очарований — его добродетель не только прекрасно мирится с телом, но и украшает его, как улыбка. Поэтому литературу Сенкевича можно определить как пренебрежение абсолютными ценностями во имя жизни и как предложение «облегченной жизни».
Никогда еще замечательное высказывание Жида о том, что «ад литературы вымощен благородными намерениями», не оказывалось столь точным, как в данном случае… и демонические последствия благородных и искренних — в чем нисколько не сомневаемся — сенкевичевских намерений не заставили себя долго ждать. Его «красота» стала идеальной пижамой для всех тех, кто не хотел лицезреть свою убогую наготу. Слой землевладельческой шляхты, живущей на своих фольварках как раз такой упрощенной жизнью и являющейся в значительном большинстве отчаянной бандой гнусных болванов, нашел наконец свой идеальный стиль и, разумеется, испытал полное удовлетворение самим собой. С удовольствием переняли тот же стиль аристократия, буржуазия, духовенство, армия и всё вообще сущее,
Из вышесказанного, из обзора с высоты птичьего полета перипетий нашего народа с красотой, можно сделать вывод, что настоящей, истинной польской красоты до сих пор нет. Ни красоты, ни формы, ни стиля. Ни на секунду нам не следует впадать в иллюзию, что литература и искусство, какими мы сегодня располагаем, являются стилем. Поскольку стиль, форма, красота могут быть произведением только людей духовно свободных, безоглядно устремленных к этой цели, достаточно смелых и достаточно страстных в своем поиске, чтобы пренебречь всеми посторонними обстоятельствами и так нас обнажить, как еще никогда нас не обнажали. Только тогда поляки смирятся с реальностью и свободно примутся за себя. Мы никогда не доживем ни до польской красоты, ни до польской добродетели, если не решимся вскрыть польские грехи и польское уродство.
Однако не стоит пренебрегать Сенкевичем. От нас самих зависит, станет ли он инструментом правды или лжи, а его творчество, такое застенчивое, может привести нас к самообнажению гораздо быстрее, чем какое бы то ни было еще. Разоблачающая, обнажающая сила Сенкевича как раз в том и состоит, что он передвигается по линии наименьшего сопротивления, что весь он — удовольствие, спонтанный выход энергии в дешевой мечте. Если мы перестанем видеть в нем учителя и мастера, если поймем, что он — доверенный наш мечтатель, застенчивый рассказчик снов, то его книги вырастут в наших глазах в меру искусства спонтанного характера, а анализ этого искусства введет нас в потаенные уголки нашей личности. Если бы мы к писательству Сенкевича отнеслись именно так, т. е. как к реализации инстинктов, желаний, тайных устремлений, мы увидели бы в нем такие истины о себе, от которых, возможно, волосы у нас встали бы дыбом. Как никто другой, он вводит нас в те закоулки нашей души, в которых реализуются польское уклонение от жизни, польский уход от правды. Наша «поверхностность», наша «легкость», наше в сущности безответственное, инфантильное отношение к жизни и культуре, наше неверие в абсолютную реальность экзистенции (проистекающее, видимо, из того, что, не будучи вполне Европой, мы и не Азия) обнаруживается здесь тем неожиданней, чем больше мы этого стыдимся. Если современная польская мысль не окажется достаточно прозорливой, то, напуганная этим открытием и желая любой ценой уподобиться Западу (или Востоку), она начнет истреблять в нас эти «пороки» и переделывать нашу природу — что приведет еще к одному гротеску. Если же мы окажемся достаточно разумными, чтобы просто сделать выводы, мы наверняка откроем в себе непредвиденные и незадействованные возможности и сможем обеспечить себя красотой, совершенно непохожей на сегодняшнюю.
Правда, могло бы показаться, что говорить о современной польской мысли и о польском развитии в нынешних условиях нашего примитивизма, всеобщей нищеты, когда у нас заткнут рот, не что иное, как пустые словеса. И все же! Существование — вещь сложная. За кулисами событий первого ряда происходит постоянная психическая работа, направленная на стоящие в далекой перспективе цели. Жизнь не останавливается ни на мгновение, и только в данный момент не может вынырнуть на поверхность. Сегодня там, в Польше, более, чем когда бы то ни было, люди задыхаются в тисках искусственной эстетики, навязанной им во имя Добродетели (пролетарской). Более того, никогда еще расхождение между Востоком и Западом не было столь сильным, а эти два мира, уничтожая и компрометируя друг друга, находятся в поле нашего зрения, создают в нас пустоту, которую мы сможем заполнить только нашим содержанием. Раньше или позже пред нами явится настоящий черт, и тогда мы поймем, какому Богу нам молиться.
Войцех Карпинский
Голос Гомбровича
1.
Считаю «Дневник» Гомбровича самым важным произведением за всю историю польской прозы. Такого типа формулировки, свойственные скорее стилю спортивных комментаторов, в отношении искусства бывают, как правило, опасными, в лучшем случае они бесплодны. Однако, когда я думаю о «Дневнике», эта категоричная оценка приходит мне на ум как нечто очевидное и необходимое для его понимания. Я не отважился бы на определение основного произведения польской поэзии: много вижу произведений замечательных, но ни одно из них не заслоняет других, не выбивается безоговорочно на первое место. Я не смог бы также назвать самое главное произведение в литературах с сильной прозой: во французской, английской, немецкой или русской. Постараюсь по мере возможности развить это мое положение о месте «Дневника». Изложенное выше суждение исходит из оценки польской прозы как относительно слабо сформированной. На фоне ослабления стиля или отсутствия сильного течения лучше понимается роль «Дневника». Он сделал революцию в польской литературе: он дал наконец прозе классическое произведение, поставил прозе голос.