Дневник
Шрифт:
Особенно художник: если его можно обвести вокруг пальца и он поддастся этому агрессивному этикету — он пропал. Не дайте запугать себя. Слово «я» настолько фундаментально и первородно, оно наполнено в высшей степени ощутимой и потому в высшей степени честной действительностью, оно — верный путеводитель и суровый пробный камень, и вместо того, чтобы им пренебрегать, следовало бы пасть перед ним на колени. Думаю, что я пока еще недостаточно фанатичен в озабоченности собой и что из-за страха перед людьми я пока еще не смог отдаться этой задаче-призванию со вполне категорической беспощадностью и продвинуть это дело достаточно далеко. Я — самая важная и, видимо, естественная моя проблема: я единственный из всех моих героев, который меня действительно волнует.
Приступить к созиданию себя и сделать из Гомбровича героя — типа Гамлета или Дон Кихота —? —! —
Четверг
Сегодня
Отвечая на обвинения Чамико, X. говорил о необходимости быть проще… заявлял, что был бы счастлив, если бы ему удалось свести психологию к самым элементарным аспектам, а свой литературный язык до 800 основных слов… и говорил, что искусство должно приспособиться к малым мира сего, а что касается его самого, то он пишет не для рафинированной интеллигентской критики, а для народа!
Это мистическое фантастическое лицо дохнуло на меня тьмой, и я вспомнил, как в детстве, в деревне, вечером, у лампы, не раз я чувствовал в тишине, в неподвижности, что что-то все время делается, что-то демоническое — точно так же я увидел и его лицо: как будто оно подвержено Процессу. Что-то демоническое было в том факте, что образованный культурный человек ограничивает себя ради простолюдина. А впрочем… мне это нравится… и даже мало что меня так удивляет, как этот акт насилия, который совершает Низкое по отношению к Высокому. Разве в этом человеке не было динамики насилия, и разве он, сдавленный, стесненный, не был заряжен силой, не был более динамичным?
Я тоже не был чужд того давления, о котором говорил X. Более того, я горячо поддержал бы его, если бы речь шла о реальном союзе с народом. Но X. был предан вовсе не народу, а доктрине. Теория делала с ним что хотела, насиловала его. По сути дела, он ни на минуту не переставал быть «высшим» по отношению к тем рабочим, к которым он подходил как учитель и поводырь. Для него не существовал просто народ, для него существовал лишь «пролетариат». Он накладывал на себя внутренние ограничения не потому, что подчинялся приниженности других, а потому, что выполнял программу. Непереносима бумажность этих Пимков [73] от марксизма! Формула X. выглядела следующим образом: я, человек зрелый, отрекаюсь от моей интеллигентской высоты для того, чтобы добровольно служить пролетариату и вместе с ним строить рациональный мир будущего. Ну и бумага!
73
Пимко — персонаж романа «Фердыдурке», символ начетничества.
Эти их формулы ни на дюйм не приблизили нас к пролетариату, гигантская проблема связи высшего с низшим стала от этого еще более оболганной.
Воскресенье
С «Руссо» — Александром Руссовичем — я поехал в загородный дом Сесилии около Мерседес.
Для меня Руссо — воплощение гениальной аргентинской антигениальности. Я восхищен. Мозговой механизм — безупречен. Интеллигентность — на высшем уровне. Сообразительность и восприимчивость. Фантазия, полет, поэзия, юмор. Культура. Свободное, без комплексов, понимание мира…
Легкость. Эта легкость оттого, что он не хочет (или не умеет?) пользоваться своими плюсами. Европеец на его месте давно бы использовал их как житницу, склонился бы над собой, как над инструментом. А он позволяет своим преимуществам произрастать естественным, диким образом. Он может быть выдающимся, но не хочет — не умеет? — выделиться… Он не хочет бороться с людьми. Такт. Он не хочет навязывать себя.
Доброта. Доброта обезоруживает его. Его отношение к людям недостаточно заострено. Он не соперничает с ними, не бросается на них. Он не осуществляет себя «в людях». Человек не стал ему преградой, которую надо преодолевать, он — сын аргентинской расслабленности ибо каждый здесь живет сам по себе, здесь люди не лезут наверх, здесь человек (в духовной сфере) не использует другого человека наподобие шеста для прыжков в высоту,
Аргентина. Не один он такой. Этот край пока еще «не заселен» и не грозит драмой.
[13]
Четверг
Этот португалец, жених Деде, спросил как-то, откуда во мне берется столько презрения к женщинам, и все тут же поддержали его.
Презрение? С чего вы взяли? Я их скорее обожаю… Разве что до сих пор я не мог показать, чем женщина является для меня в духовной иерархии, врагом или союзником. А это означает, что половина человечества от меня ускользает.
Как просто не упоминать о женщинах! Как будто они не существуют! Я вижу вокруг массу людей в юбках, с длинными волосами, с тонким голосом, и, несмотря на это, так воспринимаю слово «человек», как будто оно не раздваивается на мужчину и женщину, как, впрочем, и в других словах не замечаю раздвоения, которое в них вносит пол.
Я ответил португальцу, что если вообще может идти речь о моем презрении, то лишь на почве искусства… так, если и случается мне их презирать, то потому, что они плохи, ужасны в качестве жриц прекрасного, провозвестниц молодости. Здесь меня зло берет, потому что меня не просто раздражают, но и оскорбляют эти плохие артистки. Артистки, да, ибо очарование является их призванием, эстетика — их профессией, они родились для того, чтобы восхищать, они являются чем-то вроде искусства. Но что это за халтура! Что за жульничество! Бедная красота! И бедная молодость! Вы оказались в женщине затем, чтобы пропасть, она, по сути дела, ваша скорая на расправу губительница. Смотри, эта девушка молода и прекрасна лишь с одной целью — чтобы стать матерью! Разве прекрасное, разве молодость не должны быть чем-то бескорыстным, ничему не служащим, великолепным даром природы, венцом?.. но в женщине это очарование служит плодоношению, его изнанка подшита беременностью, пеленками, его высшее воплощение приводит к появлению ребенка, и это означает конец поэзии. Парень едва лишь коснется девушки, очарованный ею и собой вместе с ней, как уже становится отцом, она — матерью, — а стало быть, девушка — это такое создание, которое, казалось бы, несет в себе молодость, а практически служит ее уничтожению.
Мы, смертные, не можем смириться со смертью и с тем, чтобы молодость и красота были лишь производной, передаваемой из рук в руки, и не перестаем бунтовать против грубого коварства природы. Но здесь речь не о пустых протестах. Речь идет о том, что это убийственное отношение женщины к собственному девическому шарму проявляется ежеминутно, и отсюда проистекает то ее свойство, что она не ощущает по-настоящему молодости и красоты и чувствует их меньше, чем мужчина. Посмотрите на эту девушку! Как же она романтична… но этот романтизм кончится контрактом у алтаря с этим толстеющим адвокатом, эта поэзия должна быть узаконена, эта любовь начнет функционировать с разрешения духовной и светской власти. Как же она эстетична… но нет ни лысого, ни пузатого, ни туберкулезника, который был бы для нее достаточно отвратительным; она без труда отдаст красоту уродству, и вот мы видим ее во всем ее блеске рядом с чудовищем, или, что еще хуже, с одним из мужчин, являющихся воплощением мелкой пакостности. Эта красота, которая не брезгует! Прекрасная, но лишенная чувства прекрасного. И та легкость, с которой ошибается вкус женщины и ее интуиция при выборе мужчины, производит впечатление какой-то загадочной слепоты, и вместе с тем — глупости; она влюбляется в мужчину потому, что он такой благовоспитанный, или такой «утонченный», второстепенные социальные, салонные ценности окажутся для нее важнее аполлоновских форм тела, духа, да, она любит носки, а не ногу, усики, а не лицо, покрой пиджака, а не торс. Ее сводит с ума грязный лиризм графомана, восхищает дешевый пафос глупца, увлекает шик франта, она не умеет разоблачать, позволяет обманывать себя, потому что и сама обманывает. И влюбится только в мужчину своего «круга», потому что она чувствует не естественную красоту человеческого рода, а лишь ту, вторичную, являющуюся созданием среды, — ох уж эти обожательницы майоров, прислужницы генералов, специалистки по части купцов, графов, докторов. Женщина! Ты — воплощенная антипоэзия!
Но и в собственной поэзии она разбирается столько же, сколько и в мужской, и в этом она равным образом, а может быть, еще больше бездарна. Если бы эти графоманки, эти скверные художницы своей собственной красы, бездарные ваятельницы своей формы знали хоть что-нибудь о законах красоты, никогда в жизни они не сотворили бы с собой того, что они творят. Законы, о которых я говорю, известны каждому художнику, они гласят:
1. Художник не должен совать людям под нос свое произведение, крича: Это прекрасно! Восхищайтесь этим, потому что это восхитительно. Прекрасное в области искусства должно проявляться как бы исподволь, на границе другого стремления, и быть тактичным и ненахальным.