Дневник
Шрифт:
Томас Манн, испытанный в этих делах знаток, однажды заметил, что если искусство с самого начала растет в блеске признания, то это одно искусство, а если ему с трудностями и ценой многих унижений и неудач придется постепенно отвоевывать себе место, это уже совсем другое искусство. Как бы выглядело мое творчество, если бы с первого мгновения оно было увенчано лаврами, если бы я до сего дня после стольких лет не был бы вынужден отдаваться ему как чему-то запретному, постыдному и неправильному? Но, тем не менее, когда я вошел в зал, большинство присутствующих поприветствовали меня доброжелательно, и у меня сложилось впечатление, что настроения очень изменились со времен, когда в «Культуре» появились фрагменты «Транс-Атлантика».
Погруженный в волнующуюся толпу, я ощущал себя как моряки Одиссея: сколько искусительниц-сирен в этих дружественных и расположенных ко мне лицах, пришедших на встречу со мной! Может быть, и не было бы трудно броситься этим людям на шею, сказать: я — ваш и всегда им был. Но будь осторожен! Не дай подкупить себя симпатией! Не допусти того, чтобы ты растаял от слащавых сентиментализмов и зыбкого взаимопонимания с массой, в котором утонуло столько польской литературы. Всегда будь отстраненным! Будь апатичным, недоверчивым, трезвым, острым и неожиданным. Держись, парень! Не дай своим освоить тебя и присвоить! Твое место не среди них, а вне их, ты — что-то вроде веревки, которую дети называют скакалкой, — ее выкидывают перед собой, чтобы перескочить через нее.
Вторник
Фельетоны. Из них до меня долетает грозный рык львов на цепи. Не знаю, укрощает их кто или они сами предпочитают удерживаться от прыжка, довольствуясь пока что жуткими убийственными намеками. Эмигрантская пресса на протяжении прошлого и нынешнего годов изобилует закамуфлированными колкостями в мой адрес. Так, в одной статье я читаю о «гримасах в отношении традиционных польских ценностей, гримасах, которые строят некоторые эмигранты, претендующие на звание интеллектуалов». О ком же здесь речь? Или, например, о «догматических иконоборцах и церковных сторожах подозрительных откровений». Кто же это может быть? Читаю далее, что некая архисовременная пьеса очень скучна и непонятна, или, например, что роман Икса в тысячу раз лучше, чем некий роман, сумбурный и в самом плохом вкусе сляпанный, но претендующий на новаторство. О какой пьесе и о каком романе здесь речь?
Я не удивляюсь Фельетонистам. На их месте я тоже раздражался бы. Всё в нашем сонном эмигрантском царстве функционировало нормально, роли были распределены, соплеменники льстили друг другу ко всеобщему удовольствию, а тут ни с того ни с сего выскочил какой-то тип, из Аргентины, который вообще-то не принадлежит к нашим, и тип этот, сам себя провозгласив Писателем и не одного из Фельетонистов не спрося о разрешении, не только издал роман и пьесу, выходящие за рамки, уклоняющиеся от линии и оскорбляющие чувства, но вдобавок откровенно наглым образом стал публиковать Дневник Писателя. Не получив ничьего одобрения и будучи совершенно не признанным со стороны общественности! А кроме того, каждое слово этого дневника написано против шерсти. Какой скандал! Следует восхититься спокойствием львов. Я думал, что львы раздерут мне штанину, но до сих пор одни только фельетонные щипки из-за забора.
Если бы польская литература в эмиграции не представляла из себя в значительной (значительной!) части своей неподвижную лужу, отражающую пресловутый месяц, если бы она не была говорильней, переливанием из пустого в порожнее, бегом за собственным хвостом, если бы она не была коровьим пережевыванием вчерашнего корма, если бы вас хватило на нечто большее, чем на шикарный фельетон, стоящий на двух лапках перед читателем, я уже давно был бы с вами в состоянии честной и открытой войны. Вместо извилистых, боковых, задних, анонимных подкалываний по мне ударили бы с фронта и я имел бы дело с честной полемикой, которая не спрашивает, как осмеять или очернить врага в глазах публики инсинуациями,
Это защебетывание нашей общественной жизни с помощью фельетонов кончится плохо. Всё у нас превратится в сечку и беспрестанные подрыгивания перед читателем. Нет и речи о том, чтобы в этих условиях смогло родиться что-то в меру журналистское. Потому что царят даже не помпезные стародавние словеса, а анекдоты. Мы стали чем-то вроде группки туристов, перебрасывающихся острыми словечками и поговорочками. А на пустоте нашей бездумности, на куче шутовского фельетонного ничтожества восседает наш вечный Лирический Стих и воет в небо как мокрый пес.
Пятница
Воинственное эссе «Против поэтов» возникло из раздражения: в течение долгих варшавских и неваршавских лет поэты раздражали меня своей назойливой и традиционной «поэтичностью», которой я уже был сыт по горло. Это прежде всего реакция на окружение, на общество и его злосчастный жанр. Именно эта злость и заставила меня глубже всмотреться в стихописательство. Почему же та битва, что разгорелась в печати по поводу моей статьи, не дала ничего достойного внимания?
Мои оппоненты, если бы они захотели понять мое выступление правильно, должны были бы взглянуть на него в плане той великой переоценки ценностей, которая сейчас происходит на всех фронтах. В чем же она состоит? В выворачивании наизнанку кулис нашего театра. В показе того, что явления — это совсем не то, за что они себя выдают. Мы подвергаем переоценке мораль, идеалы, сознание, психику, историю… В нас разгорелся голод на реальность, подул ветерок сомнения, он-то и потрепал весь наш маскарад…
Так что ж, только искусству оставаться табу? Разве не она, эта авгиева конюшня, в первую очередь требовала переоценки? Еще одной переоценки — более решительной. Нет ничего более глупее, чем наше общение с искусством.
Вы говорите, что рифмованная поэзия существует тысячи лет и что все обожают стихи? А вот и повод, чтобы слегка проверить эту любовь. Вы перечисляете имена великих поэтов? С дымом, в пламени нашего растущего недоверия улетели еще более знаменитые, чем те, которых вы назвали.
Однако напрасно я ждал бы, что выступившие с полемикой увеличат количество моих вопросительных знаков. Их аргументация сводилась примерно к таким пассажам: Гомбрович утверждает, что стихи не нравятся, но когда я читал стихи перед солдатами, то видел на их лицах и т. д., и т. д. Или: простые тосканские пастухи декламировали наизусть октавы Тассо. Я хочу разобраться в истинном смысле наших отношений с рифмованной поэзией, зайти за фасад, проверить наши ощущения и более того — насколько мы можем им доверять, а они мне лепят каких-то там пастухов и солдат.