Дневник
Шрифт:
Эти ветки стоят до сегодняшнего дня.
1 августа, суббота, 15.10
Скоро, по-видимому, я останусь совсем одна.
29 июля привезла из больницы брата. Поправился наполовину, выписан досрочно, бледен больничной бледностью, слаб, лиричен и раздражителен, как всегда. На днях – если все будет благополучно – уедет в Башкирию, в глухую деревню.
Его надо спасти. Здесь он не выдержит.
Здесь может быть голод. Может быть смерть.
Я остаюсь хранителем опустевшего храма.
Я не боюсь ни голода, ни смерти, ни одиночества.
Я остаюсь совсем, совсем одна.
Мне очень больно, но иначе я не могу и не смею: брата спасти нужно, моего единственного последнего родственника, мою кровь, мою надежду, мое будущее…
Ничего, ничего… как-нибудь…
13
Началась еще одна новая фаза моей жизни – фаза безусловного одиночества. Я одна. Заботиться мне больше не о ком. Рядом со мною больше нет никого, о ком я должна была бы думать и кто думал бы обо мне.
Вчера в 7.45 вечера брат уехал по эвакуации в Башкирию, в деревню Урманаево, близ Туймазы. Был теплый вечер с легкими сплошными облаками, похожими на небесный туман: за этим туманом стояло прекрасное розоватое солнце, на Николаевском вокзале, странно пустом и свободном от обычного – и такого знакомого, такого привычного! – вокзального грохота и сутолоки, стоял один состав, нагруженный больше вещами, чем людьми. В вагоне № 20 на дачных скамейках расположились тюки моего брата и его спутниц: милой старой француженки с внучкой, моей соседки и хозяйки, которая и увозит Эдика в Башкирию, к своей племяннице, эвакуировавшейся из города еще в прошлом году. В этом вагоне я и нахожу брата и мадам Жанн, придя на вокзал за час до отхода поезда. Нервы Эдика напряжены до крайности: он все время улыбается деланой улыбкой, у него лихорадочно блестят огромные глаза, такие красивые, детские, растерянные и чуть безумные. Он впервые уезжает из дому в неизвестное на неизвестный срок. Он вылетает в мир, в большой и страшный мир, он выходит из кольца блокады на Большую землю, где будет совсем – абсолютно – один. В кольце блокады, в осажденном и голодном городе со страшными перспективами повторения прошлогодней зимы, остаюсь я – тоже одна, совсем и абсолютно одна.
Если говорить отвлеченно, то в мой Дом попала фугасная бомба. Дом уничтожен. Дома больше нет.
За столом пью чай и обедаю одна. Все, что осталось от Дома, от Семьи. Умерла мама. Уехал брат. И накануне отъезда, после полуночи, умерла даже моя персидка Мустафа, с которой все-таки можно было поговорить вслух, позвать и быть уверенной, что в пустой квартире кроме тебя есть еще какое-то живое бессловесное существо с хризолитовыми глазами.
Все проходит. Дом тоже прошел.
И когда, когда придет то время, время возвращения брата ко мне, к дому воспоминаний, к очагу прошлого?
И придет ли вообще?
Страшны такие расставания: на неопределенность времени и пространства. Провожая людей в ссылку, на каторгу, все-таки знаешь: такой-то срок, а здесь нет срока, нет определителя времени. Если мир – увидимся, видно, скоро, но не раньше будущей весны. Если война – увидимся не скоро.
А кроме того, неизвестно, что будет с моим городом. Может быть, и его ждет судьба Севастополя, Харькова, Ростова и сотен и тысяч русских городов? Ведь Германия продолжает стоять у порога города. А на юге германские войска уже вступили на Кавказ и идут, идут – бешеным, непонятным, великолепным и жутким маршем – на Майкоп, на нефть, на кровь русской армии и Советской страны. От России Кавказ уже отрезан: если оттуда и бегут, то бегут только Каспием в Среднюю Азию или сушей по его литорали [655] , к Волге. От Сталинграда германцы тоже не так далеко: в сводках Совинформбюро [656] возникают все новые и новые направления и города – всегда неожиданные и от неожиданности пугающие. Во всяком случае, никогда еще за все историческое прошлое России враг не был так глубоко и так далеко. И за все историческое прошлое мира еще не было таких масштабов завоеванной империи, какими сейчас оперирует Германия: от Нордкапа до Ливии, от Бискайского залива до Кавказских гор, до Волги, до Ленинграда, до Руссы, до Брянска, до Воронежа.
655
Литораль – зона морского дна, затопляемая во время прилива и осушаемая при отливе.
656
Совинформбюро (Советское информационное бюро) – информационно-пропагандистское ведомство в СССР (1941–1961), подчиненное непосредственно высшим партийным органам. Во время войны в основном обеспечивало радио сводками о положении на фронтах и работе тыла. В 1961 г. Совинформбюро было преобразовано в Агентство печати «Новости» (АПН).
Необыкновенное время выпало на мою долю.
И в этой необыкновенности всемирного смерча разлетелся и погиб мой
На страже развалин осталась я. Сохраню. Сберегу. Если не откажет в этом судьба… Хотя бы для того, чтобы через какие-то годы мой брат, последний представитель рода, густо поседевший уже теперь, больной и замученный теперь, мог бы, вернувшись, увидеть вещи, знакомые с детства, вещи, которых касались руки мамы, на которые сотни раз смотрели ее глаза, и, сев за обеденный стол вместе со мною, выпить чай из старой чашки маминого фарфора с тяжеловесной красотой серебряной ложечки ручной чеканки. Чтобы, вернувшись, мой брат почувствовал, что пройденное время, отсчитанное где-то в башкирских степях и тяжестью башенного маятника бившее меня по сердцу в дни ленинградского одиночества, что это время, безусловно прошедшее, вдруг превратится в длящееся настоящее, так как вещи, свидетели детства, жизни и отъезда в 1942 году, будут теми же и в году его возвращения и возрождения Дома.
В такую мистическую лирику я позволяю себе впадать только на этих страницах. В жизни – и днем и ночью – и на людях, и при встрече с собственным отражением в зеркале – я закована в броню, на мне холодный и жесткий панцирь: от прикосновения ко мне людям может сделаться больно. Зато мне больно от людских прикосновений больше не бывает.
Во мне ясность, покой, бесстрашие и молчание.
Когда поезд отходил, я, идя вместе с вагонным окном, не отрываясь смотрела на трагическое лицо брата.
«Запомнить! Запомнить!» – думала я, провожая так в мир мою кровь, самое близкое.
– B'enissez! [657] B'enissez! – кричал настойчиво Эдик, и я подняла руку в перчатке и в воздухе начертила крест.
Это – дань векам, традиция всех моих дедов и прадедов, жест всех моих бабушек и прабабушек.
Повторился он, этот жест католического креста, прощающего и благословляющего, на эвакуационном дебаркадере пустого вокзала в осажденном городе в день 12 августа 1942 года, в советской безбожной стране, в двух шагах от прелестной церкви Знамения, взорванной властями за месяц до начала войны, в двух шагах от газеты, в которой корреспондент возмущается преступлениями германцев, взорвавших старинную церковь в Истре.
657
Благословите! (фр.).
Необыкновенное время выпало на мою долю.
Тот же день, 22.30
«Все одинокие люди ведут дневник…» Весь день дома, в пижаме, за уборкой, за физической работой. Утомляя мускулы, забываешь, что у тебя есть душа. Экспериментально подтверждается, что рабочему человеку свойственно именно материалистическое, а не какое-нибудь другое миросозерцание.
В промежутках варю кашу из остатков риса и пшенки, добавляю в нее мясные консервы, бесконечно пью чай и читаю пустую белиберду Бенуа «Дорога гигантов» [658] (читаю потому, что это – последняя книга, прочитанная братом в моем городе и оставленная им на столе. Вот вам и материализм усталых мускулов!). Очень долго привожу в относительный порядок свою комнату, в которой не живу с января. Пыль, пыль, мусор, скопившиеся по углам за всю зиму. Перетаскала и перепрятала по разным местам гору книг, долгие месяцы лежавших на полу после сожжения полок. Перетерла подоконники, растерянно глядя на выбитое в оконной раме стекло: осенью над домом пролетела фугасная и волной полета сломала стекло. Кто исправит? Кто вставит новое? Откуда к зиме взять стекольщика и трубочиста? Откуда достать дрова? В какой комнате зимовать, какую буржуйку приладить? Боже мой, как страшно думать о зиме…
658
См.: Бенуа П. Дорога гигантов. Роман / Пер. О.А. Овсянниковой. Пб., 1923. Книга П. Бенуа – авантюрно-приключенческий роман.
К вечеру приходит девочка Валерка с подругой Алей. Помогают мне втащить в комнату диван, переставить столы. Облик комнаты сразу меняется, она делается живой, почти, почти уютной. Потом Валерка выносит мусор. Потом угощаю девочек патефоном – Вертинский, Лещенко, английские и немецкие пластинки. В доме у меня теперь склад чужих вещей (что значит репутация честности плюс репутация материальной обеспеченности!). В доме у меня четыре патефона, какие-то сундуки, узлы, меха, серебро, золото, мясорубки, мебель, тазы, книги, испанские веера и коверкотовые пальто. Все это нанесено и свалено. А разобрать все и разместить так, чтобы занимало как можно меньше места, чтобы меньше всего уродовало и без того изуродованное помещение, нужно мне.