Дневники 1928-1929
Шрифт:
— Но, — сказал Алексей Никитич, придерживая пальцами свою вечную трубку в спущенных толстых усах, — никто не запретит мне поставить самовар для охотников и напоить их чаем там.
Он указал рукой на внутренние комнаты трактира. Как во всяком большом хорошем трактире, у Ремизова рядом с большой комнатой для всех была небольшая комната почище для избранных, в особенности для охотников, приезжающих в Заболотское озеро. Бывало, спросишь себе туда «пару» и наслаждаешься музыкой <4 нрзб.>— я так называю устную словесность многомиллионного русского народа. Что делать! У нас не Франция, где народная устная словесность давно уже выпита литераторами и народ сам в своей устной практике
15 Октября.Дня три я хвораю, насморк и кашель немного. Вчера собрались у меня Пяст, Щеголев (молодой поэт) и выдержавшая экзамен в МГУ Елена Евг. Локтева, моя поклонница — дитя времени.
Сегодня отправляю Петю на курсы в Москву.
Пяст читал свои воспоминания из времени, предшествующего богоискательству.
Коровы паслись и стояли грудой возле болота. Ванька, подпасок, лежал на кочке дугой. Если бы не знать, ни за что бы не догадаться, почему вышла дуга: он лег на кочку головой, но пока спал, кочка умялась, и голова опустилась, наверху живот, а все, как дуга. Я стал будить его, он открыл глаз, запустил руку за пазуху, вынул немного начатую пол-бутылку, молча протянул мне, а глаз закрыл. Я стал хохотать и трясти его.
— Пей, — сказал он, — вчера на празднике захватил тебе.
Когда он совсем пришел в себя, опохмелился, я вынул из кармана последний номер журнала «Охотник» с моим рассказом и дал ему:
— Почитай, Ваня, это я написал.
Он принялся читать. Я закурил папиросу. У меня крутится папироса 15 минут. Я решил эти минуты дать ему на прочтение маленького охотничьего рассказа и занялся своей записной книжкой. Когда кончилась папироса, я перебил его:
— Много прочел?
Он указал пальцем место: за четверть часа он прочел две с половиной строки, а всех было триста. Я сказал:
— Дай сюда журнал, не стоит читать.
Он отдал и согласился:
— Не стоит.
— А что? — удивился я.
— Что… — ответил, — если бы это по правде… писал, а ты наверно, все выдумал.
— А как же по правде?
— Я-то бы написал.
— Что же ты бы написал по правде?
Он задумался.
— Я бы про ночь написал. Ночь. Значит, ночь. Куст большой-большой у речки, и я сижу у куста, а утята свись-свись-свись.
Он
— А дальше что?
Он встрепенулся.
— Да ведь я же сказал. Куст большой-пребольшой, я сижу на берегу, а утята свись-свись-свись.
— Хорошо! — сказал я.
— Неуж плохо! — ответил он уверенно. — Зеленый куст большущий, и всю-то ночь утята: свись-свись-свись. Неуж плохо!
Посидев еще немного молча, он спросил:
— А знаешь, есть кулик такой длинноносый?
— Их много, — ответил я, — большой?
— Самый большой, серый и кричит: «ви-жу! ви-жу!»
Я узнал и ответил:
— Это кроншнеп.
Он рассказал:
— Ночь прошла. Рассветает. Куст зеленый-зеленый, большой-большой. А за кустом кричит он: «ви-жу, ви-жу!» А хочу посмотреть на него, нельзя: куст большой-большой, зеленый, густой-густой. «Вижу, вижу!» — кричит он. Терпел я, терпел и кричу ему: «Ты-то видишь, а я не вижу». Терпел я, терпел и кричу: «Ты-то, сукин сын, меня видишь, я тебя не вижу».
— А дальше?
— Ничего
— Хорошо.
— Неуж плохо. Вот бы тебе так написать!
16 Октября.По швам железных листов, составляющих крышу, за ночь набились снежинки, и серая крыша на рассвете явилась украшенной белыми полосками. Так уж было один раз дня три-четыре тому назад, это второй уже маленький зазимок.
<На полях>Было яркое солнце до обеда, но в лесу колеи болотных дорог не растаяли, и кое-где так и остались белые пятна пороши. А после обеда все небо затянулось облаками при морозе: если пойдет дождь, то будет снег. В эту ночь мы ожидаем порошу.
Я сделал первый выход после болезни в лес с собакой, но вальдшнепов не нашел.
Труднее всего помириться с мыслью, что простое дерево, молодая береза или пролетающий ворон, срок жизни которого много больше человеческого, при всей умственной и нравственной простоте и ужасной зависимости имеют преимущество перед человеком в продолжение жизни, что эта береза перед моим окном будет равнодушным свидетелем позорных конвульсий при конце моей жизни, что ворон, пролетая над похоронной процессией, почует меня, как падаль, и присядет на крышу. С этим нельзя помириться, если еще при жизни своей не почуять в другом человеке жизнь как свое продолжение. Вот почему нет на земле силы больше кровной любви, и кому не дано продолжиться кровно, любви творческой, преобразующей природу для лучшего будущего, где не будет ни позорных конвульсий конца (ни воздыханий), ни болезни, ни смерти, но жизнь бесконечная.
Только чувство своей личности, не повторяемой ни в каких мирах, чувство, известное по себе в близких людях, и по догадке или вдохновению творческой работы в животных и даже растениях, определяет так называемое человеческое сознание как творческую высшую силу. Отбросим переходящее бунтарско-кичливое самомнение наших ближайших предков, присвоивших это сознание к имени человека, и назовем это сознание свободы высшей творческой силой природы.
Я буду вспоминать Алпатова
Натаска собаки — напоминание. Вот она воспоминает и я вспоминаю…
<На полях>Какая же это любовь явилась Алпатову, когда он встретил Ину Ростовцеву? В глухие минуты полночных сновидений, когда мир как будто остановился, внезапно очнувшись человеком вне себя, он с удивлением и отчасти со страхом видел в себе, как в постороннем ему человеке сокровенное отталкивание себя от нее, как жены. И вся эта мучительная любовь в направлении брака развивалась как бы преднамеренно с целью оскорбления ее существа брачного. Еще ясно при этом вспомнился один момент любви (см. выше).