Дневники Фаулз
Шрифт:
— Я ни разу не соврал. Крал и признавался.
Такое ощущение, что все в зале: свидетели с обеих сторон, «потерпевшие» и обвиняемые — сговорились против суда и полиции. Им жаль, что дело вообще дошло до суда. Одна свидетельница кажется честной — это соседка, сурового вида блондинка, клявшаяся, что в ночь преступления слышала, как он орет, и видела его со спины. Исход дела не ясен. Я знаю, что он виновен, но сомнения остаются. В конце концов он из Ньюкасла; не исключено, что он не лжет, утверждая, что был мертвецки пьян. В нашем жюри заседатели подобрались «образованные»: как минимум пятеро — кадровые офицеры. Мнения разделились поровну. Начинается подсчет голосов. И все это — из-за двух футов горелого дерева; как к этому относиться серьезно?
Скука судебного заседания:
Самое интересное, что в нем есть, — судья (Закс). Он говорит не спеша, с достоинством, поправляя свою бутоньерку подобно пожилому трансвеститу. Затем, как опытный кот, готовящийся изловить мышь, принимает лениво-небрежную позу и с быстротой молнии обрушивает свою лапу законника. У него лицо младенца, поджатые губы, синие щеки, на редкость мальчишеская ухмылка. Пенсне, которое он то и дело меняет на очки. Всего-навсего нелепый человечек, однако воплощаемый в нем дух правосудия не дает о себе забыть. Судья — олицетворение здравого смысла и никогда не преступает его рамок. На это может решиться любой другой в этом зале. Но не он…
Олд-Бейли. Слушали дело нашего шотландца. Он заполучил еще одну старую каргу, готовую лжесвидетельствовать в его пользу. Но Закс вовсю склонялся в сторону обвинения. И когда старшина присяжных в совещательной комнате задал нам сакраментальный вопрос, все дружно подняли руки: «Виновен». Что до меня, я готов был сразу нажать на кнопку звонка и вернуться в зал. Но другим захотелось обсудить дело. Любопытно, сколько в них задора. Сначала высказывались образованные, затем необразованные, констатировавшие самоочевидное и изо всех сил это подчеркивавшие. Каждому находилось что сказать, будто шел обмен сальными остротами. Я не сказал ничего — говорить было не о чем. Но кое-кому захотелось напустить на себя вид преисполненных важности присяжных заседателей. «На это дело стоит посмотреть так…»
В ходе вынесения приговора выяснилось, что за плечами низенького шотландца уже целый ряд отсидок. Я не сводил с него глаз: когда старшина присяжных произнес слово «виновен», он закрыл глаза. Это не было игрой. Он страдал. Ему дали три года.
Моя неадекватность в общении с другими мужчинами. Средний человек не прислушивается к самому себе, думает только о том, как утвердить свою позицию, застолбить свой участок. Мои собратья-присяжные делали это, обмениваясь солеными шутками, как на мальчишнике, суя друг другу записочки, похваляясь своими машинами, домами, деловыми успехами. Самый прозрачный пример — бывший сержант полиции, получивший повышение во время войны; вот уж мастер показывать товар лицом. Один из нас (образованных), он источал доброжелательность ко всем и каждому, предводительствовал в совещательной комнате, всеми, способами давая понять, сколь многого добился в жизни. Все они | исполнены твердой, несокрушимой решимости добиться от окружающих того уважения, снискать которое я способен, лишь говоря то, чего не думаю, выражаясь словами, которые не являются моими, подавая голос, который не считаю своим. Мне нравится смотреть на них и слушать, но общаться с ними — это ад.
В ожидании, пока нас отпустят, мы застали фрагмент еще одного разбирательства. Молоденькую рыжеволосую ирландскую девчонку в общественном туалете изнасиловал выходец из Вест-Индии. Одну за другой из нее вытягивали невероятные детали происшествия. Что из одежды он с нее сорвал, как, где они лежали. Он бросил ее на пол, навалился всем телом, а пуговицы на его брюках были расстегнуты.
— А потом? — бодрым тоном, столь характерным для молодых юристов, как бы удостоверяя, что ничего из ряда вон выходящего не произошло, заговорил представитель обвинения.
Молчание.
— Вы что-нибудь увидели?
Молчание.
— Просто назовите это, как обычно называете.
Молчание.
— Скажите, из расстегнутых брюк что-нибудь торчало? — вмешивается его честь судья Закс.
— Да, сэр.
— В данном суде этот предмет именуется субъектом. Итак, субъект обвиняемого торчал из его брюк.
— Благодарю вас, мой господин.
— А что произошло
— Я почувствовала боль, сэр.
— В каком месте боль?
И так далее. Все это было бы смешно, не будь оно так трагично. Этот парадокс по-своему великолепен. Стиль, в котором проходит разбирательство подобных инцидентов, не что иное, как триумф пуританской традиции: нежелания избегать нелицеприятной правды в сочетании с таким яростным ее неприятием, от которого двусмысленные смешки застревают в горле. Судилище с инъекцией обезболивающего.
Миллидж и Локет «Пауки Британии». Эту хрестоматийную монографию я приобрел за три фунта, полученных за исполнение обязанностей присяжного. Внезапно меня осенило, что моей жадности (к знаниям) нужно дать волю. И потом — никто же ничего толком не знает о пауках. Я поднялся на крышу и почти немедленно обнаружил там жирного домашнего паука, но не знал, как к нему подступиться. Пауки и ракообразные затрагивают какую-то чувствительную струнку в моем подсознании. Как и осьминоги. Последние, конечно, очаровательные особи — по крайней мере некоторые из них. Вечером под лупой у меня оказался sittaeus pubescens — темноватый маленький прыгающий паучок. У него (это самец) изящный прямоугольный панцирь и два огромных вытаращенных глаза, а по бокам — еще два маленьких, черно-красных, и еще два позади, и, наконец, еще два в значительном отдалении, на задней части головы. Небольшой городок из паука. Я слегка «утопил» его, чтобы успокоить, а затем кончиком иглы сделал ему искусственное дыхание. Он внезапно встрепенулся, проделал кульбит и повел себя как ни в чем не бывало. Прекрасная шерстка из бурых, белых и черных щетинок с одним-двумя коричневыми пятнышками — ни дать ни взять высококачественный твид. Они очень хороши, эти салтициды [636] .
636
Прыгающие пауки.
23 июня
Воистину собачьи дни. Две или три недели назад у меня началась сенная лихорадка, а за ней теперь непременно приходит очередь астмы. Слабость, не могу дышать. И думать. И делать что бы то ни было. Дни сгорают, как пятифунтовые банкноты в камине. Как пятифунтовые банкноты, на любую из которых в наши чудесные времена ничего не купишь. Все больше устаю от самого себя, от собственных слов и собственных стихов. Время высушивает их до самой оболочки, как заспиртованных пауков.
27 июня
Оппенгейм. Наконец-то ее увольняют. Я приложил к этому руку, Гилберт поддерживает меня с фланга (нечто вроде христианского милосердия не дает ей непосредственно включиться в кампанию — по крайней мере так кажется). Коммодор Воздушного флота ее величества относится к этому как к чистой статистике: одним меньше, одним больше. Так что, можно сказать, все это моих рук дело. Несколько удивлен и ошарашен, однако не могу сказать, что совсем не горжусь содеянным. Только представлю себе, как эта несносная женщина останется без работы — пройдя через целую вереницу унижений. Она как репей: ее необходимо стряхнуть, просто стряхнуть, она раздражает — ничего не поделаешь, таков способ ее выживания: цепляться за что ни попадя. Доказательств ее профнепригодности хватает. Такой финал — вроде выстрела в голову вконец одряхлевшей собаки. Залп милосердия, но не отпускает сомнение, что подобный выход чересчур уж легок — для уничтожаемого и уничтожающего.
Сегодня она была на редкость тиха. Сеанс нормального поведения на людях. Обижена. Настроена исполнять свои обязанности до последнего звонка. Тихонько отсиживается в уголке — как это не похоже на нее. Мы (Гилберт и я) ожидали, что она приметcя бороться, выходить из себя, паниковать (я думал, к уведомлению об увольнении будет приложен чек, но попридержать его до конца месяца — вполне в лисьей натуре Дж. У. Л.). Ожидали чего угодно, только не этого смирения с миной незаслуженной обиды: «раз-ничего-не-поделаешь-придется-подчиниться». Думается, отчасти напускного. Видно будет.