Дни затмения
Шрифт:
Родзянко, знающий лучше меня внутреннее состояние России, еще более пессимистичен, предвидит колоссальный развал и кончает наше собеседование советом мне ехать на Дон к Каледину{181}, говоря, что единственная надежда на спасение в Новочеркасске, куда и он сам рассчитывает скоро переселиться. — Отвечаю, что этот совет буду иметь в виду, но теперь хочу немного отдохнуть в деревне, ибо чувствую себя страшно измотанным после двухмесячной петроградской трепки. Прощаемся очень сердечно. Родзянко уезжает.
Получаю дружеское предостережение из прокурорских кругов, будто Керенский собирается меня арестовать, вероятно, в связи с выступлением в штабе, происшедшем ночью при известии о моем уходе. Считаю его вполне способным на такую пакость, хотя бы с целью дискредитировать меня в солдатских умах, обвинением в контрреволюционности. Поэтому,
Решаю уехать 15-го июля. В этот день как раз назначены торжественные похороны казаков, убитых во время восстания. Мне не хочется быть в столице во время этой церемонии, так как, с одной стороны, при моей дружбе с казаками, мне неудобно отсутствовать, а с другой, совершенно не желаю встречаться с Керенским и его приспешниками. Поэтому накануне вечером заезжаю в Исаакиевский собор, где возлагаю венок около казачьих гробов и объясняю офицерам, что уезжаю завтра утром. Из этих похорон правительство устраивает грандиозную манифестацию (своей силы, что ли?): участвуют эскадроны и роты от всех частей гарнизона, депутации и проч. Похороны погибших конно-артиллеристов произошли ранее в Павловске при моем участии с меньшим торжеством, но с большей задушевностью.
Утром 15-го отъезжаю от штаба на автомобиле. Для прощальных почестей выстроен караул от литовцев и самовольно прибывших юнкеров Николаевского училища. Говорю несколько теплых слов и, облобызав Балабина, укатываю. На Гороховой встречаю семеновцев, идущих на казачьи похороны. Обращаюсь к ним: «Прощайте, друзья семеновцы», и получаю в ответ симпатичное: «Счастливого пути». Вспоминаю, как 2 месяца тому назад первое приветствие мне в столице исходило от почетного караула тех же семеновцев.
Еду в Лугу и водворяюсь на мирное житье у берегов Череменецкого озера.
Предаюсь животному существованию: ем, сплю, гуляю под древними березами, а по вечерам гляжу на старые портреты, стараясь угадать, что подумал бы, например, прадед Андрей Петрович, если бы мог увидеть судьбу своего потомка.
Иногда приезжают с новостями из города, то Рагозин, то Масленников, отец коего, между прочим, в собрании членов Государственной Думы произнес речь, критикуя правительство Керенского, и говоря, что я пострадал за то, что подавил большевиков. Оказывается, теперь правительство вместо борьбы с большевистской опасностью усердно занялось более легким делом подавления несуществующей контрреволюции. Особенно старается Кузьмин, совершающий массу бестактностей — сначала, при аресте Гурко{182}, за письмо написанное им Царю после отречения, затем при домашнем аресте великого князя Павла Александровича, с приставлением караула, и т. д. Кузьмин же производит расследование по поводу происшествий в штабе, когда узнали ночью о моем уходе. Но дело кончается ничем. Забавен рассказ Рагозина о том, как Кузьмин в день похорон казаков объезжал войска у Исаакиевского собора, ухитрившись приблизиться так, что никто его не заметил, и здороваясь с спешенными сотнями, стоявшими «вольно».
Эрдели от командования петроградскими войсками благоразумно отказался, и Керенский вышел из затруднения, назначив Васильковского, физиономия коего ему понравилась во время приема депутации георгиевских кавалеров. Одно у Васильковского преимущество, что он родственник Балабина и, может быть, будет поэтому его слушаться.
На фронте тем временем произошли исторические скандалы у Калуша и Тарнополя. Керенский, разочаровавшись в Брусилове, вышиб его еще гораздо более бесцеремонно, чем меня. Правительство ухватилось за Корнилова, желая назначить его Верховным главнокомандующим, но он поставил условием введение смертной казни и проч. Министры разругались. Керенский обиделся и уехал в Финляндию. Россия на несколько дней осталась без главы правительства и без Верховного главнокомандующего. Потом все уладилось, условия Корнилова были приняты, назначение его состоялось, и Керенский, подобно Борису Годунову{183}, милостиво вернулся к своим присмиревшим боярам. Он, по-видимому, вообще собирается идти по стопам этого знаменитого авантюриста. Весьма характерно переселение в Зимний Дворец, в царские покои, хотя Рагозин уверяет, что я являюсь виной этому, так как, благодаря мне, центр событий перенесся на Дворцовую площадь, и что Керенский это учел. Достоверно одно, что
Красная тряпочка на автомобиле Керенского заменена флагом морского министра. Все это, конечно, мелочи, но мелочи знаменательные. А если верить сплетням, то новый Борис Годунов подыскивает себе Ирину. Скоропалительно состоялся его развод с женой, которая, по слухам, ругает его на всех перекрестках, говоря, что небось пока он был скромным присяжным поверенным, так и она была хороша, а теперь и т. д. Встретил ее раз за чаем у Кузьмина, вид у нее невеселый. После развода все ожидали, что он женится на артистке Тиме, к которой, по-видимому, питал нежные чувства, но это не произошло. Наоборот, госпожа Тиме пропечатала в газетах негодующее опровержение подобным слухам. Теперь получаются туманные сведения, будто Керенский совещался с обер-прокурором Синода о возможности его брака с одной из царских дочерей. Привожу эти сплетни, чтобы показать, в каком направлении работали обывательские языки.
Когда, в довершение всех мер против контрреволюции, состоялась отправка Царя с семейством в Тобольск, будто бы вместе с тем для большей их безопасности, Керенский на прощание сказал Царю, что, вероятно, в декабре ему можно будет вернуться. Опять — таки, если верить слухам, Керенский уверен в том, что Учредительное Собрание возложит на его главу президентский цилиндр, который можно будет легко заменить Шапкой Мономаха{185}, особенно породнившись с Царской Семьей.
Пробыв в деревне около двух недель, вернулся в Петроград в последних числах июля и сразу слег от какой-то желудочной компликации. Провалялся с неделю в постели. Навещавшие меня младотурки ничего утешительного не сообщили.
Внутренняя политика продолжает пребывать в хаотическом состоянии, но все взоры обращены на фронт в надежде, что Корнилов спасет положение.
Между прочим, заходит ко мне Смольянинов, работавший в первые дни революции в Военной комиссии, а потом заседавший в Довмине, где Гучков ему поручил ведать прессой. После ухода Гучкова его положение, как представителя «Нового Времени»{186}, стало в Довмине довольно неприятным, и он уехал на фронт, где командовал саперной ротой в армии у Корнилова, с которым у него установились очень хорошие отношения. Теперь он собирается в Ставку для устройства каких-то личных дел. Решаем ехать вместе, и 5-го августа садимся в штабной вагон, охраняемый старыми жандармами из Ставки, получившими какое-то новое наименование и одевшими желтые погоны.
На следующий день с большим опозданием приезжаем в Могилев. На вокзале сутолока. Встречаю Замойского, уезжающего в Киев, и многих изгнанников, болтающихся в Ставке в ожидании корниловских милостей. Еду в штаб, где захожу к Лукомскому. Он считает, что для меня самым естественным назначением было бы командование кавалерийским корпусом, но рекомендует поговорить лично с Корниловым.
Отправляюсь к Голицыну, лично состоящему при Верховном и, кажется, пользующемуся особым его доверием. Встречает он меня чрезвычайно радушно. Толкуем на политические темы. Общий вывод, который и следовало ожидать в этом доме, таков, что единственное спасение Отечества заключается в Корнилове. В подтверждение этого мне показывают телеграммы, получаемые со всех концов России. Вскоре Голицын отправляется к Корнилову и возвращается ко мне с просьбой явиться в 9 часов вечера. Навещаю нескольких приятелей в Ставке, пью чай у Добржияловского{187}, где выслушиваю много интересных анекдотов о выходках Керенского по отношению к Брусилову, о том, как с прибытием Корнилова был приведен к Иисусу местный Совет, с которым Брусилов чрезмерно якшался, о том, как текинцы{188} навели страх на Могилевских демократов и проч. Настроение в штабе весьма реакционное. Не берусь судить, имеется ли достаточно оснований для такого отношения к делу. Будущее покажет.