Дни
Шрифт:
— Нет, я уже могу говорить, — отвечала она спокойно. — Это время, когда нельзя говорить, уж прошло; теперь я могу и говорить об этом, — повторила она.
Она, чуть ссутулясь, смотрела в ветви перед собою. Но тут она лгала; не со всеми могла она говорить об этом — лишь со мной; или ей казалось, что лишь со мною?
И зачем она говорила об этом — лишь со мною?..
— Ты, оказывается, и умная, — отвечал я, помолчав.
— Меня, наверно, многие считают глупой. Я не обижаюсь на это, — неторопливо отвечала
— Ну, это старое.
— А вы, наверно, всех внутренне считаете глупыми; вы, мне кажется, очень самонадеянны, очень уверены в своем уме, — говорила она спокойно, без кокетства.
— Да почему же мне и не быть уверенным в своем уме? — усмехнулся я. — И разве ум — панацея от бед? Разве ум — это счастье? И, кроме того, и ум бывает разный.
— Разный, это верно; но все же, — спокойно отвечала она.
Мы разошлись.
Когда же я в следующий-то раз встретил ее? То есть встретил не на службе, не в коридоре…
Сколько у нас такого в Москве, в жизни ныне; поговорили — поцеловали — и все, привет; туда дорога, туда дорога, тропинки, тропки; конец — разошлись, не встретясь.
Но здесь — здесь было и продолжение, как ты знаешь. Причем не случайное — как бывает: случай, и еще раз случай, и третий раз случай — Москва тесна, круги тесны; а — реальное. Все промежуточное — проброшу.
Я читал лекцию; это были заочники.
Им я порою читаю лучше, чем тем; аудитория и крупней, и свежей — курсы, сессии краткие у заочников; и сам «народ»… свежее, серьезней: отдача в воздухе — резче.
Идешь сильней, синтетичней, одновременно — «ярче, талантливей». Материала много в запасе, он влажен, и он ложится свободно.
А, надо тебе сказать, Ирина поступила в студенты, как это водится ныне в учебных учреждениях: молодые, да и не самые молодые, сотрудники идут у себя учиться.
Не знаю уж, было ли оно связано с качеством моей лекции; если было, то, конечно, косвенно: не с самой лекцией, а с моим пафосом. С наглядностью обычно тайной энергии, которая в эти минуты выступает явно; о женщины.
Даже опытнейшие из вас, даже прошедшие огонь, воду и медные трубы путают энергию и энергию.
Так вот, она, вестимо, сидела в этой аудитории; я не помнил о ней.
Может, я и помнил о ней, но лишь вообще.
Кончил лекцию, вышел в коридор. Студенты. Заочники, надо сказать, любят ходить с вопросами, и хотя я в принципе этого не одобряю, — вопросов, когда ты опустошен, — но им я прощаю: нравятся эти лица людей, приехавших в Москву и интересующихся…
Я явился в правительственные комнаты заочного отделения — в деканат-ректорат. Никто еще так и не понял, деканат или ректорат: все у нас тут камерно, по-домашнему, и это способствует уюту общений… Явился, как и ясно, не сразу, а спустя: коридор, беседы…
Одна комната — бумаги, и гомон, и студенты с зачетками, стоящие в очередь к столу инспектора — усталой девушки Тони, и то и се, и вторая комната — закуток; и там — «никого»; никого, кроме — Ирины в оранжевой обтянутой кофте-водолазке и с этим — и с этим несомненным и мощным,
Да, то был не взгляд заочника — не взгляд серьезного, и свежего, и мыслительно чистого человека; нет, то не был взгляд — взгляд заочника.
Я не знаю мужика, который не поддался бы этому взору; да ты сам видел… ты видел и можешь понять… Хотя ты, прошу помнить, не видел ее такого взгляда. Я, конечно, понимаю, что она и тебе там где-то… бросила взгляд; но это — но это — кому она не бросала — уж ты не сетуй; а то — а то был взгляд. Взгляд.
Это из того, о чем Лермонтов точно выразил: «Есть речи…»; есть речи, а есть и взгляды: даже это, как ты понимаешь, первее.
Я стою, и она стоит; причем нет стеснения в ее позиции. Мы молчим; сколько же молчать?
Я уж говорю нечто; она же начинает… про квартиру отца, который живет в разводе с ее матерью, и отец — отец, мол, уехал.
Кажется, она говорит это уж давно; и черт ее знает (забегая вперед), умеют — умеют вот эдак женщины: наобещать вроде с три короба, и все уже вроде бы ясно, а после? Пусть и не обратное, но другое.
Ладно.
Вошла инспекторша, мы уж и не вдвоем давно; я бегаю глазами, да и она уж то смотрит, а то не смотрит; но продолжается — продолжается действие этого мощного, ясного светового поля. Того, того взгляда. Взора.
Не светлый, не высокий и чистый, а — явный взор.
Ладно.
Мы говорим, мы выходим.
Как бывает оно, внешне мы при этом «общаемся» на самом дурацком уровне. Общий разговор о расписании с инспекторшами. Да как вам лекции и работа одновременно, да кто читает, да что такое — куда девалась эта моя бумага (раскрыв портфель); и она — «Не знаю!» — заинтересованно заглядывая туда, в недра портфеля: будто она обязана знать, где моя бумага; да куда Филя плелся (проректор), — да, правда, куда он? хотя он ни ей, ни мне не нужен; ну, и все так. И не исчезает, не исчезает незримое световое облако.
Мы перемещаемся в толпе и, как говорится, в пространстве; ее оранжевое — как цветок огня; но всякий миг напряжения — это лишь миг; ее взоры уж не такие прямые и могучие, явные; она уже как бы устыдилась энергии, вдруг тогда открытой на меня во весь световой источник.
Сам источник, он уж вроде замаскирован, но он там — он есть; я это вижу по ее взглядам украдкой — столь же широким, но слишком молниеносным; по ее… неловкости тайной; это она-то — неловкость! сама спокойствие!.. По ее угловатости… Угловатости женщины, при этом и грациозной и плавной неслыханно.
И ведь всякое перемещение имеет свою житейскую логику; оно приводит куда-то.
Вот мы и у ворот.
— Ну что же. Вам куда? — Неизбежное!
— Мне! А вы — а вы что делаете-то?
— Как что делаю?
— Ну, дальше?
Мы тут оба на «вы», конечно.
Позднее, однако, у нас бывало и то, что и при самом начале, после базы: я на «ты» — отец я, папаша; она — на «вы». Потом она переходила на «ты», потом на «вы», но после об этом.
— Это вечером, что ли? — ясно ставит она точки над «i» своим чуть нечистым, чуть носовым голосом.