Дочка, не пиши!
Шрифт:
Нас всегда было двое – я и Галя. И какие бы трудности нам ни встречались, мы их одолевали вместе. И вот впервые я оказался один (предварительно оттолкнув протянутые ему руки дочери и внучки. – Прим. автора) – и перед трудностью, как мне теперь кажется, самой большой. Я обязан защитить от словесной скверны человека, который сам уже не в состоянии этого сделать. Но как? Опровергать, что он не вел “бесстыдно безнравственную жизнь”? Идиотизм. Или по пунктам – здесь неправда, вот здесь, и тут… Но тогда придется выдать текст не меньший, чем первоначальный. Но все еще хуже: я не в состоянии выйти и публично обличать автора во лжи (лжах) – это моя дочь (на самом деле он понял, что не в состоянии опровергнуть факты, а самое главное, ответить
Но есть Бог, есть! Впервые в жизни в, казалось бы, безвыходной ситуации на помощь ко мне пришла не Галя, а кто-то еще. Этим кем-то оказался наш сын.
И я вспомнил (а вернее, никогда не забывал), как увидел его, почти двухлетнего, как он сразу обаял меня младенческим очарованием, и оно влилось в волшебную ауру его прекрасной мамы.
Александр Режабек написал эссе, которое вы при желании прочтете. Скажу одно: «защита Режабека» проста, даже примитивна. Он рассказывает, как было на самом деле. Я не согласен с какими-то его оценками. Ну и что? Может быть, прав он. Но, повторюсь, все так и было на самом деле. Свидетельствую (жаль, что это не суд, где за лжесвидетельство привлекают к уголовной ответственности. – Прим. автора)».
Из комментария Марины Казанцевой:
Меня поразила фраза вашего отца, а не какие-то сыновние-дочерние интерпретации (заметил ли кто эту невольно проговорившуюся правду?): «Нас всегда было двое – я и Галя». Их было двое, понимаете? Не трое, не четверо, а двое – родители отдельно, дети отдельно. Я вот никогда не могла бы сказать о своей семье, что нас было только двое – нас сначала было трое, потом четверо, и это неразрывно, пока мы живы. Но это уже другая вселенная, иная манера мироощущения.
И вот само «эссе». И ладно бы оно просто было скучным, плохо читаемым, натужно-ироничным и пошлоостроумным, так оно еще все построено на передергивании моих слов и подтасовках. Письмо, по замыслу авторов (а я вижу, что оно тщательно отредактировано, почти переписано рукой моего отца), должно было убить меня наповал. Сначала я читала совершенно спокойно. Ну, неумело описывает человек свое счастливое детство, столь отличное от моего, – что ж тут удивительного? Я и не говорила никогда, что у нас с ним было похожее детство, как раз, напротив, утверждала, что брат в нашей семье чувствовал себя намного лучше меня… С чем спорить-то? С его упреками, что я не знала того, что было до моего рождения? Это настолько глупо, что даже не смешно…
Брат признается, что очень недоумевал, когда прочитал мою книгу, ему непонятно, о чем это я? С чего это я? Ну, правильно! Я же писала о своих ощущениях, о том, что происходило со мной, не с ним. Его в моей жизни вообще было как-то мало. Как и меня в его. У него другие впечатления от прошлого? Имеет право, на здоровье. Так что сказать-то хочет? Где разоблачения меня, нехорошей?
Их все не было и не было. Режабек долго и занудно просто описывал свою жизнь в нашей семье. И не только в семье. Попутно он рассказывал о школе, друзьях, институте. Иногда он как бы вступал со мной в спор, но это было так неумно, что даже не вызывало желания возражать. К примеру, он напрочь забывал о том, что у нас восемь лет разницы и что я, в отличие от него, росла в Москве и понятия не имела, что такое провинция. Или не принимал во внимание, что он вообще-то был мальчик, а я девочка. Но это пустяки. Хотя вот этот кусочек произвел на меня впечатление.
«Я, Катя, был их (родителей. – Прим. автора) товарищем и соучастником их веселой и интересной молодости. Я терпел их закидоны. Я присутствовал на всех их пирушках. Я не сердился, что остаюсь последним в садике и не знаю, кто меня заберет. И спокойно уходил иногда с совершенно незнакомыми дядями и тетями, потому что никто из родителей по неизвестной мне причине не мог за мной прийти. Я до сих пор не понимаю, что можно делать допоздна в редакции советской молодежной газеты во времена,
Ах, как романтично быть если не сыном полка, так хотя бы сыном редакции! Нравилось, так нравилось! Не сломало психику ребенка, вот и замечательно. Не по этой причине стал впоследствии алкоголиком – тогда, действительно, какой спрос с родителей. Обратите внимание, уважаемые читатели, как легко и мило подается возмутительный факт: родители, видите ли, сидели и «бухали» в кафе, нередко забывая забрать маленького сына из детсада! Кстати, поверила – и сразу, даже без свидетельских показаний отца. Ибо крепко выпить и «погудеть» в компании было высшим и частым удовольствием моих родителей. Режабек прав: не было и не могло быть у советских провинциальных журналистов никакой авральной работы, они были банальными глашатаями Системы и подавали дозированные и сто раз проверенные «наверху» новости по четкому графику. Но им до дрожи хотелось быть Ремарками и Хемингуэями, этакими, по выражению Роберта Рождественского, мальчиками-ремарчиками. В первую очередь так же красиво пить спиртное. Красиво не получалось, а пить – еще как! А мальчик регулярно наблюдал это с раннего детства. И видел, какими веселыми и ласковыми становились эти взрослые в подпитии. Так может быть, все-таки это основа его будущего тяжелейшего алкоголизма?
Еще один эпизод, который заставил меня поежиться.
«Однажды я с родителями мирно стоял на веранде, когда вдруг послышался дикий крик. И мы увидели зрелище. Ты, Катя, с выпученными глазами улепетываешь со всех ног, а за тобой гонится здоровенный, ростом с тебя саму, красивый петух с соседнего участка. Я думаю, родители специально попросили соседей, чтобы они натравили на тебе эту разъяренную птицу. Самое глупое в этой ситуации было то, что никто толком не понимал, как тебе помочь. Вряд ли существуют правила борьбы с разозленными петухами. И, видимо, поэтому родители почему-то обратились ко мне. Мол, давай, сделай что-нибудь. А что я мог сделать? Честно говоря, перспектива быть поклеванным петухом меня вовсе не прельщала. Но я все-таки был мальчишкой, а в руках у меня был сделанный мною же самим лук. И, почти не колеблясь, я натянул тетиву и выстрелил. И, самое смешное, попал в петуха, и тот, вскудахтнув как курица, позорно бежал с поля боя».
А я ведь не забыла… Я настолько тогда испугалась, что до сих пор четко помню, как все было: я лежу на земле, а никуда не улепетываю, а петух уже топчет меня своими лапами и целится клювом в лицо. Мне ужасно страшно, кажется, я кричу. Ага, выясняется, что родители, которые все это наблюдали со стороны, спокойно говорят брату: сделай что-нибудь. Инстинкт спасать маленького ребенка от смертельной угрозы не проснулся ни у кого из них! Мне было года три-четыре? Я помню, что спас меня брат. А вот родителей не помню… Что ж, Режабек честно рассказал, как было дело. Мама и папа с интересом наблюдали за петушиной атакой…
Режабек обошел молчанием один из самых главных моих кошмаров детства, когда он в течение нескольких лет лапал меня, маленькую девочку, по ночам. Я написала об этом в книге, а он будто этого не заметил! Струсил? Нечего сказать? А, впрочем, как тут оправдаешься? Но какую же нужно иметь наглость, чтобы не забиться от стыда за свои юношеские мерзости в дальний угол, а с пьяным ухарством строчить свои «эссе».
Но чем ближе к концу сочинения, тем больше наглости позволял себе этот человек, с которым мы не общались уже 20 лет и который забыл о существовании сестры еще задолго до своего отъезда в эмиграцию. Не буду разбирать по косточкам все это письмо брата-извращенца, откомментирую лишь некоторые фрагменты, характеризующие истинную суть всего опуса.