Дочки-матери. Мемуары
Шрифт:
Услышав, как мама про бабушкину тетку сказала папе, что Батаня займет деньги у своей тетки, «этой старой барыни Анны Павловны», не преминула, когда Анна Павловна пришла, что бывало крайне редко, закричать на весь коридор: «Старая барыня пришла деньги занимать». Однажды я видела, как Бронич совал маме какие-то деньги, наверное, на хозяйство, а мама, красная, смущенная, отталкивала его руку. Я тут же рассказала об этом Батане. Потом я слышала, как Батаня отчитывает маму и говорит, что раньше люди проще относились к деньгам и знали, что если живут вместе, то и расходы надо делить, хотя и не строили планов отменять деньги, а у мамы все представления неправильные, и это оттого, что она не хочет думать о хозяйстве, а она (Батаня) не вечная. Но тут я была на стороне мамы. Во-первых, потому, что как это Батаня «не вечная» – это чепуха. А во-вторых, всем понятно, что мама не должна «думать про хозяйство», у нее в ее Выборгском райкоме и так хватает про что думать. Это мое «мама не должна думать про хозяйство» осталось надолго.
Иногда с тем, что я «брякала»,
Должна сказать, что и сейчас я плохо понимаю, как в свои 4–5 лет я умудрялась видеть и слышать все, что происходит с взрослыми в нашем доме, и это при наличии детской, в которую меня постоянно отсылали. А вот чего я никогда не видела и не слышала – это чтобы папа и мама ссорились между собой. Я никогда даже не слышала раздраженного голоса и не замечала какого-нибудь напряжения в отношениях, и так до сего дня не знаю, бывало ли что-либо такое в их семейной жизни.
А вот врушей я была ужасной (и только ли была?). Меня все время так и несло присочинить к книге, которую мне прочли, а позже – прочла сама, к тому, что видела в театре, на улице, в гостях, что было в детском саду и к тому, что я от кого-нибудь услышала. Каждый раз я пыталась сама себя остановить и не могла, так же как, когда меня ловили на вранье, не могла объяснить, зачем я это делаю. Я каялась и обещала больше не врать, но знала, что буду, и главное, знала, что сама в себе я не стесняюсь этого порока и даже пороком это не считаю. Поэтому я никогда не плакала, когда меня ругали за вранье. Это было как ритуал – я вру, а меня ругают, меня ругают, а я вру. С годами я научилась с большим трудом контролировать себя, но все равно не до конца, и, поняв, что это порок почти неизлечимый, поражаюсь, когда вижу людей вроде Андрея, которым он совсем не свойственен. В моем детском окружении только про Батаню я могу определенно сказать, что у нее его не было, и не знаю про папу. Но и Батане я почти никогда не врала.
Весной 28-го года закрылся мой детский сад, «Астория» перестала быть домом, где жили многие наши друзья. Ее снова переделывали в обычную гостиницу. Меня стали водить в группу на улице Миллионной (позже Халтурина), в дом па-маминых не очень друзей Оцупов. У них была девочка, моя ровесница, и туда водили еще нескольких детей. Этот дом мне не нравился. Там не было уютно и радушно, как у друзей Батани, и не было так знакомо и просто, как у па-маминых товарищей. Этот дом был какой-то поддельный под па-мамин, и я это остро ощущала. Гулять нас водили в Летний сад, и оттого, что мне все в доме Оцупов и в группе не нравилось, я не полюбила и его. Мне всегда хотелось в Александровский и к Исаакию. И улицу Миллионную я не полюбила, она казалась какой-то чересчур ровной и была почему-то всегда пустая – без людей, без извозчиков, без ничего. Только в последние годы я поняла, что есть в ней непередаваемая прекрасность возраста постарше моей улицы Гоголя, но тогда я ее упорно не любила и была рада, когда группа кончилась и наступила дача.
В послегорьковские времена мы с Андреем несколько раз жили на этой улице. Однажды с Таней и ее детьми. Но чаще вдвоем. Высокие окна академической гостиницы с широкими низкими мраморными подоконниками напоминали дом моего детства. Когда мы прозрачно-призрачной весенней ночью возвращались, то уже издалека видели – ветер колеблет в них светлые шторы. И казалось – это возвращается мое детство и одновременно оно прощается со мной. Однажды, когда мы шли от Марсова поля, утопающего в сиреневом дыму, из переулка от Мойки показался человек и свернул к Дворцовой. Стремительный. Легкий. В черном плаще. С непокрытой головой. Он как будто пролетел мимо нас и скрылся в подъезде дома напротив нашего. Мы переглянулись, и я шепотом сказала: «Пушкин». Андрей рванулся вперед и дернул дверь. Она была закрыта. Заперта. Как всегда. Этот дом давно вызывал у нас странные подозрения. Белый с зеленым двухэтажный особняк. Портал с колоннами. И двери, в которые никто не входил. Теперь оказалось – входят. Тени прошлого. Уже у массивных ворот нашей гостиницы Андрей оглянулся и сказал чуть смущенно и как бы снимая напряжение: «Пушкин-лягушкин». «Ты опять?» – возмутилась я, потому что как-то давно, проходя мимо памятника Пушкину на Пушкинской улице, он уже произнес эту фразу и я обещала ему, что при случае «продам» его Лидии Корнеевне Чуковской и тем разрушу ее возвышенную любовь к нему (к Андрею, а не к Пушкину). А моя детская нелюбовь к Миллионной? На смену ей пришла наша с Андреем общая любовь к улице с таким необаятельным названием, но зато с привидениями.
Это было лето, может быть, лучшее за все мое детство. Мы жили в бревенчатом
Через нее, эту «заграницу», можно было ездить на поезде в Ленинград, т. к. дорога была круговая. Она была однопутной, если не вся, то от Сестрорецка до Белоострова.
Дом стоял среди сосен и не был огорожен забором. Сосны перед домом шли почти до самого железнодорожного полотна. Между ними и шпалами еще была неширокая полоса высокой травы, над которой колыхались ромашки, колокольчики и высокий розовый иван-чай. В солнечный день все это так густо пахло, что казалось – над рельсами переливается и струится не просто нагретый воздух, а запах травы и цветов. Я любила лежать на этой пахучей полосе вверх лицом, и высоко-высоко надо мной качались верхушки сосен, плыли белые облака. Глаза уставали, и облака становились розовыми. А я была как в полусне от их движения и качания сосен. Справа от дома сосны доходили до крутого песчаного обрыва к реке так близко, что их корни, изогнутые, как толстые змеи, висели в воздухе над водой. По ним можно было перебираться с одного выступа обрыва на другой, на них можно было сидеть и, держась за них, спускаться к блестящей внизу воде. Вода была не серо-белесой, как в заливе, а темней, она отливала золотом, и от нее не исходило никаких звуков. На другом берегу было кладбище, там иногда были видны люди, но на нашем никогда никого не было. С берега был хорошо виден железнодорожный мост и было удобно считать вагоны редко проходивших поездов – длинных товарных составов и пригородных, коротких, с тремя-четырьмя вагонами, которые тащил паровоз. Если вдоль воды под откосом добраться до моста, то можно снизу увидеть, что он не сплошной, а решетчатый, видны перекладины, на которых лежат шпалы и протянуты рельсы. Но надо закрыть глаза, когда идет поезд, а то нападает пыль и маленькие кусочки угля. Иногда по мосту, осторожно переходя с перекладины на перекладину, держась за перила, перебирались люди. Тень человека медленно двигалась по воде, а вода под мостом была светлой и не стояла, как везде на Сестре, а двигалась и журчала. Было очень страшно смотреть на идущего по мосту человека и непреодолимо хотелось самой идти по этим перекладинам.
Однажды я решилась и пошла. Я совсем не помню свой путь на ту сторону, не помню, как я первый раз ходила по кладбищу, но очень хорошо помню, как я вернулась к мосту и поняла, что почти не имею сил заставить себя проделать обратный путь. Не знаю, сколько времени я провела у моста. Я боялась уже не только перехода, но и того, что станет темно и наступит ночь. Я спускалась к воде, умывалась, промочила ноги, сушила свои сандалии и снова стояла у моста. За это время несколько человек перешли мост. Каждый раз, когда кто-то приближался, я хотела попросить, чтобы меня перевели, и не решалась. И наконец, я что-то преодолела и пошла. Я не могу сказать, как страшно мне было. Наверное, я потому и не помню первого перехода, что страх второго все затмил. Перейдя мост и оглянувшись, я увидела на другом берегу у насыпи свою корзиночку для ягод. Значит, туда я шла, в одной руке держа ее, а другой держась за перила, но я этого не помнила.
Когда я вернулась на дачу, Нюра стала меня ругать, что я брожу некормленая и грязная, а скоро надо идти встречать Батаню, из-за меня ей попадет за то, что дети у нее не в порядке. Я без малейших капризов вымылась, поела, переоделась и пошла к станции, перед этим еще заслужив похвалу Нюры, что я все так хорошо и быстро сделала.
На следующий день я снова пробралась к мосту и увидела, что моя корзиночка лежит на том же месте. Мне стало жаль корзиночки – она была уже не новая и потому привычная. Своя. Кажется, это было решающим в том, что я снова пошла по мосту, все еще испытывая чувство страха, но уже без того ужаса, который пережила накануне. Потом эти путешествия стали обыкновением. Возвращалась я уже не с пустой корзиночкой, а полной кладбищенской земляники. Меня все хвалили. Батаня говорила, что такой крупной земляники, кроме меня, она ни у кого вокруг не видит, и вообще ей кажется, что земляники тут немного. Я же о своих подвигах молчала.
В конце июля 37-го года я пару дней была у маминой сестры Ани и Левы на даче в Удельной. Ко мне приехал Севка – мальчик, которого я любила, – и мы ушли куда-то далеко в лес. Это была, может, самая счастливая прогулка в нашей жизни. И самые трагические дни нашего отрочества. Уже был арестован папа, через несколько дней будет арестована Севина мама – Лида. Рушился наш мир. И весь мир вокруг нас.
Я стала собирать землянику в букетик для Лиды, а Севка читал стихи Цветаевой «…кладбищенской земляники крупнее и слаще нет…» И я рассказала о мосте, кладбище и землянике. А до этого никогда никому не говорила, казалось как-то очень интимно все это. С тех пор мост этот и корзиночка всегда приходили на память, как талисман на счастье, когда надо преодолеть что-то страшное, трудное.
На даче мы жили с Нюрой, и каждый вечер приезжала после работы Батаня. Мама и папа приезжали только в первые недели, а потом они уехали куда-то на юг – отдыхать. Я почему-то была счастлива, что рядом, кроме Егорки, нет никаких детей, что не надо ходить на обязательные прогулки со всеми. Нюра требовала от меня совсем немного: хорошо есть, умываться и мыть вечером ноги. Остальное время, кроме часа, когда она ходила за покупками, а я должна была сидеть с Игорем на расстеленном одеяле или в гамаке, я была свободна и как-то пронзительно остро и счастливо ощущала это.
Птичка в академии, или Магистры тоже плачут
1. Магистры тоже плачут
Фантастика:
юмористическое фэнтези
фэнтези
сказочная фантастика
рейтинг книги
Офицер
1. Офицер
Фантастика:
боевая фантастика
рейтинг книги
Барон ненавидит правила
8. Закон сильного
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
рейтинг книги
Комендант некромантской общаги 2
2. Мир
Фантастика:
юмористическая фантастика
рейтинг книги
Леди Малиновой пустоши
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Возрождение Феникса. Том 2
2. Возрождение Феникса
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
И только смерть разлучит нас
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Собрание сочинений в пяти томах (шести книгах). Т.5. (кн. 1) Переводы зарубежной прозы.
Документальная литература:
военная документалистика
рейтинг книги
Адептус Астартес: Омнибус. Том I
Warhammer 40000
Фантастика:
боевая фантастика
рейтинг книги
