Дочки-матери. Мемуары
Шрифт:
На следующее утро меня повезли на операцию. Мне удалили полипы и миндалины. Как я орала, рассказать невозможно. Так же потом орала моя Таня, если ей надо было взять кровь из пальца, зачинить зуб или сделать что-нибудь подобное. Что при этом чувствовали мама и папа, я поняла, когда подобную операцию делали ей, и врач, уже снимая с рук перчатки, сказала: «Не дай Бог, чтобы я еще когда-нибудь увидела эту девочку. Я не знаю, что с ней сделаю». От врача папа вынес меня на руках, и мы поехали домой на машине, хотя ехать было близко. Операция была где-то на Невском, почти напротив Гостиного двора, у какого-то частного врача. А дома было все, как раньше: обед на розовой скатерти и друзья: Аля с Мишей, Рая, еще кто-то, и все приносили мне мороженое, которое я ела, лежа на
На дачу я больше не поехала, потому что она скоро кончилась.
В городе все изменилось, и наш дом стал другим. Мы уже не вернулись в нашу детскую. В ней поселились приехавшие из Иркутска Раины папа и мама. В столовой и комнате, где когда-то жили Андрюшка с Асей, поселились родители и сестра писателя Юрия Либединского. Раньше он изредка приходил к папе, но его родных я увидела впервые. Еще кто-то чужой поселился в комнате, где жил Бронич, а потом А. Мы с Нюрой и Егоркой стали жить в па-маминых двух маленьких, а Батаня – в своей.
Хотя наша квартира стала коммунальной, но в первые годы детей, кроме нас с Игорем, в ней не было – все соседи были бездетные. Они (соседи) с калейдоскопической быстротой менялись – все куда-то уезжали-приезжали, меняли свои комнаты на какие-то другие, и очень скоро из тех, кого папа поселил, в квартире остались только трое – Рая и ее родители. Рая жила с нами с 1927 года и была совсем «своя» мне и Егорке, мы даже удивлялись, когда кто-нибудь объяснял нам, что она «двоюродная», настолько это было нам странно. «Родной», а не «двоюродной» она и осталась на всю жизнь. Раин отец, Лазарь Рафаилович Боннэр, родной брат отца мамы (не знаю, младший или старший), был нам с Игорем как дед, мы и звали его всегда «деда» и очень к нему привязались, но особенно, когда после 1937 года стали ленинградцами во второй раз.
Не знаю, чем он занимался до революции, но никакой профессии у него не было, и работал он ночным сторожем на каком-то складе. Все родные относились к нему чуть насмешливо и считали пьяницей. Слова «алкоголик» тогда, кажется, еще не было. Приходя с дежурства, дед выпивал половину четвертинки водки, а вечером, допив остальное, любил побыть с нами, внимательно слушал наши рассказы о дворе, о школе и прочих наших делах и событиях. Я читала ему стихи (за неимением других слушателей). Мне кажется, что общение с ним было особенно важным для Игоря, так как после арестов 37-го года других мужчин поблизости не было – только бабушки, тетки и более дальняя, но все женского пола родня.
У деда под кроватью стоял большой ящик с гвоздями, шурупами и разными инструментами. Я до приезда в Ленинград в 37-м году, кажется, даже молотка, кроме как в школе, на уроке труда, не видела, а тут вдруг все это полюбила и (не без помощи деда) стала скоро признанным мастером для всех соседей по починке штепселей, пробок, плиток, примусов, керосинок и прочей такого рода утвари, которой в те годы в употреблении было несравнимо больше, чем сейчас. И ломалась она постоянно, а стоила по тем доходам – дорого. Я также стала всем и все прибивать и подправлять – разные там полочки, дверцы, скамеечки. Эта любовь к тому, чтобы сделать своими руками, сохранилась и по сей день, только силы на это не сохранились. Игорь тоже научился работать руками от деда, но не знаю, сохранил ли он привязанность к этому в дальнейшей жизни.
Деда умер в ленинградскую блокаду одним из первых среди наших родственников. Его жена баба Феня не отличалась ни простодушием, ни добротой деда. Она была прижимистой, если не жадной, умела как-то все прибрать к своим рукам и из любой жизненной ситуации извлечь личную выгоду. До революции в Иркутске она держала меблированные комнаты с пансионом. Через ее квартиру прошли многие бывшие ссыльные, которым не разрешалось возвращаться в Центральную Россию, и уже на моей памяти она много и упорно собирала с них какие-то бумаги и свидетельства и в результате этой активности сумела добиться персональной пенсии, хотя вся ее трудовая деятельность и до, и после революции заключалась только в ее меблированных комнатах.
Еще когда мы жили в Москве, баба Феня приезжала на какие-то съезды МОПРа, и я ходила с ней на очень представительное собрание в Колонный зал, где выступала Землячка, а потом мы ездили к ней ужинать. Собрание это запомнилось тем, что оно почти разрушило мое до того существовавшее представление о деятелях МОПРа, уж очень все они были респектабельные, хорошо одетые и упитанные и, хотя вспоминали о своих мучениях в разных прошлых и существующих застенках неведомых заграниц, но их облик и даже слова и сама манера говорить как-то не совпадали с изможденным лицом, смотрящим из-за решетки на значке МОПРа, который я носила в те времена. А уж ужин! Таких закусок даже я, живущая при папы-маминых пайках, никогда не видела. Там я впервые попробовала ананас, и там были коробки конфет каких-то невероятных размеров. Разложенные в них по рядам фигурные шоколадки были завернуты в блестящую серебряную, золотую, красноватую и зеленоватую фольгу. До этого фольгу на конфетах я видела только серебряную и называла ее, как все мои сверстники, «золото». Одну из таких коробок мне дали с собой. Кажется, этот ужин стал завершением бабы-Фениного хождения за бумагами, и, получив самую важную – от Землячки, она вы2ходила свою персональную пенсию. А какая судьба потом постигла тех, кто давал ей эти бумажки?!
Недобро я написала о ней. А она по-своему хорошо к нам относилась. Ко мне вполне терпимо, так как меня очень любила ее дочь, а Игоря просто любила, покупала регулярно какие-то вещи, на которые умела где-то получать ордера, купила первый в его жизни костюмчик с длинными брючками – он после ареста папы приехал в Ленинград в коротких штанишках, и длинных у него до того не было. Была она очень влиятельна в таком смешном месте, как наше домоуправление. В те времена сумела добиться получения второй комнаты (дело тогда невероятно трудное). И то, что мою-нашу комнату в годы войны не заселили кем-либо из разрушенных домов – тоже ее заслуга, иначе по возвращении из армии мне пришлось бы судиться за жилплощадь, как было у многих.
Моей мечтой в последние школьные годы было по-настоящему научиться танцевать, и баба Феня оплатила мое обучение в платной школе танцев, выторговав для себя право присутствовать на выпускном вечере. Она ушла с него очень довольная тем, что нас обучили не только фокстроту и танго и модным в те годы украинскому бальному и «молдаванеске», но мы танцевали и «падеспань», и «падекатр», и, главное, – полонез и мазурку.
Баба Феня пережила блокаду, но с конца 1948 года стала очень болеть, долго лежала в клинике госпитальной терапии нашего института, где и умерла в 1949 году. Пока она лежала в клинике, я ежедневно ходила к ней, кормила ее и делала все, что полагается в таких случаях, однако мое отношение к ней и даже к ее страданиям было холодное и внутренне лишенное сочувствия. И я в глубине души стыдилась своей черствости. Если можно так сказать, то я как бы сама к себе испытывала некую ревность, что ничего из того, что делала для бабы Фени, я не делала для своей бабушки. Особенно это проявилось во время похорон на том же Смоленском кладбище, где в одной из братских могил была погребена Батаня. Я думала о ней, о папе, который то ли жив, то ли нет, и если нет, то узнаю ли я когда-нибудь, где его могила, о Севке, могилу которого тоже попробуй найди. Я так плакала, что мама и Рая, не понимая, отчего такая реакция, испугались за меня, тем более что я тогда была беременна Таней. Маме я потом кое-как смогла объяснить, но Рае – нет, все же Бафеня была ее мама.
Баба Феня очень пышно, многолюдно и с большим количеством прекрасно приготовленных блюд и лакомств отмечала два праздника в году – свой день рождения и день рождения Раисы. Дни рождения ее сына Евсея и деды я просто не помню, видимо, они вообще не отмечались. И странно (меня это до сих пор почему-то удивляет), но моя Таня родилась в 1950 году, через несколько месяцев после смерти Федосьи Евсеевны, именно в ее день рождения – 24 марта 1950 года.