Доктор
Шрифт:
Я не мог без нее – и не мог долго быть с ней, в той тягостной, грозовой атмосфере, что часто теперь возникала меж нами. Алкоголики, как известно, пьют не затем, чтобы им стало хорошо, а затем, чтобы не было так мучительно-плохо. Вот и мы с Ольгой были похожи на алкоголиков: встречаясь почти ежедневно, мы словно искали себе облегчения, пытались унять тот недуг, что томил нас обоих.
Но облегченье от встреч было призрачным. Те грозовые тяжёлые тучи, что клубились внутри наших душ – они не светлели и после того, как меж нами проскакивал электрический разряд близости. В глазах Ольги я часто видел
– Зачем ты жалеешь меня?! – возмущалась она, и глаза ее становились слепыми от гнева. – Нашёлся добряк: ты бы лучше себя пожалел!
– Да что с тобой, Оля? – растерянно спрашивал я.
– Ничего! – зло бросала она. – Сначала чёрт знает что со мной сделал, а теперь жалеет…
– Что сделал? Да что ты городишь?
Она вдруг смотрела мне прямо в глаза таким ненавидящим взором, что мне становилось не по себе.
– Что сделал?! Да жизнь мне испортил, вот что! – почти что кричала она. – Я жила себе тихо-спокойно, и горя не знала – и вот, нате вам: втрескалась, как последняя дура!
– Тише, больные сбегутся, – пытался я ее успокоить. – Послушай, мне тоже непросто…
– Тебе? Да тебе-то что! – говорила она саркастически-горько. – Завёл себе молодую подружку, вызываешь ее в кабинет, когда тебе это удобно, а надо мной уже вся больница смеётся!
– Кто смеётся? Да ты, видно, бредишь…
Но Ольгу, когда на нее находила такая вот дурь, сдержать было трудно. Взгляд ее пылал гневом, руки дрожали, а с кривившихся губ срывались обидные, злые слова.
Похоже, она не терпела любой несвободы: зависимость страсти и та вызывала в ней бурный протест. Она уходила порой, не прощаясь, распахнув двери настежь, и так торопливо, почти что бегом удалялась по коридору – как будто она уходила не со свидания, а совершала побег из тюрьмы.
Да, наши встречи бывали мучительны и порою кончались раздорами – но не встречаться мы не могли. Мы с Ольгой словно попали в бурный водоворот: и той силе, которая нас закрутила в нем, то приближая друг к другу, то разбрасывая в стороны – ей не было дела ни до того, хотим ли мы жить в этом рваном, болезненном ритме, ни до того, что о нас будут думать другие. Прошёл всего месяц с тех пор, как мы стали любовниками, а меня уже трудно было узнать. Я так похудел, что знакомые спрашивали:
– Что с тобой, Гриша? На тебе лица нет. Ты бы, что ли, анализы сдал, или сделал рентген, а то скоро будешь от ветра качаться…
Я бодрился, отшучивался; но наедине с собою самим – когда, например, по утрам брился у зеркала – я тоже с недоумением всматривался в собственное переменившееся лицо. «Неужели вон тот – это я? Где же прежний: с тугими щеками, с двумя подбородками?» На меня смотрел кто-то грустный, как будто побитый; а пальцы рук, что рассеянно трогали впалые щеки, – пальцы заметно дрожали.
– Ты, Гриша, наверное, слишком много работаешь, – сказал как-то мне Митрофанович, наш патриарх. – Возьми отпуск, да отдохни, а то на тебя уже больно смотреть…
Я подумал: «А не уехать ли, в самом деле, на пару недель? Разлука, во всяком случае, должна быть на пользу: мы или поймём окончательно, что друг без друга не можем, или перебесимся, переболеем, и будем жить дальше, как
Как раз подвернулся и повод уехать в Москву. Там начинался хирургический съезд, и меня включили в состав делегации. «Вот и отлично, – решил я тогда. – Потолкаюсь недельку на съезде, а потом еще пару недель возьму за свой счёт. В Москве знакомые есть, пожить будет где – хоть проветрюсь немного…»
XII
Москва встретила суматохой Казанского вокзала, нескончаемыми людскими потоками, назойливыми носильщиками в синей униформе и огромными гулкими залами ожидания, то есть тем, чем обычно столица встречает провинциала.
У выхода, там, где высится статуя женщины, похожая на минарет, меня должны были встретить друзья: Сашка Жуков и Иван Подобед. Двое моих однокурсников лет уж двадцать назад перебрались в Москву и сделали неплохие карьеры. Жуков стал даже заместителем министра. А Иван Подобед заведовал кафедрой иммунологии: его темой был ВИЧ – Иван считался одним из крупнейших специалистов по этой проблеме.
– Здравствуй, Гриша! – услышал я звонкий голос Ивана.
Товарищ мой выделялся в толпе: моложавый, высокий, в отличном костюме, он был скорее похож на артиста, чем на большого учёного.
– Да-а, Ваня, ты до сих пор так же мало похож на профессора, как я на студента. Отлично выглядишь!
Тот засмеялся:
– Стараемся, Гриша, быть в форме! Да и ты молодец: – только вот, кажется, похудел. Но это даже неплохо: потом расскажешь мне, что у тебя за диета.
«Видел бы ты эту диету…» – мысленно ухмыльнулся я.
Тут как раз подошёл Сашка Жуков. Он шагал грузно, вразвалку – как ледокол, раздвигая толпу.
– Здорово-здорово! – загудел его бас.
Обнимаясь с ним, я едва смог свести за его спиной руки.
– Ну ты, Сашка, кабан. И откуда в тебе что взялось? Раньше, бывало, соплей перешибёшь…
Посмеялись. Было грустно и радостно видеть старых друзей. Удивительно, но уже через пару минут я видел их словно бы прежними, двадцатилетними – проступавшими сквозь их теперешний облик. И Сашка Жуков казался мне вовсе не тучным гигантом с багровым лицом, а худым пареньком, с которым мы вместе лазили по водосточной трубе в общежитие педучилища, с которым как-то переночевали в медвытрезвителе, и с которым я и сейчас бы пошёл, как говорится, в любую разведку. Только странным казалось, что этот парнишка вставлен зачем-то в тяжёлое, с одышкой шагавшее, тело и надел маску оплывшего, на ходу трясущегося, лица.
– Ну что, орлы? – гудел, как из бочки, Жуков. – Где будем выпивать и закусывать?
Иван предложил:
– Как вам японская кухня? Знаю отличное место.
– Мне всё равно, – махнул рукой Жуков. – Лишь бы не слишком шумно, а то ведь толком и не поговоришь.
На министерской машине – у Жукова был персональный водитель – поехали в Дом на набережной, в ресторан «Рис и рыба». Иван с Сашкой на заднем сиденье оживлённо спорили о государственных дотациях на науку, а я, сидя рядом с водителем и слушая их перепалку вполуха, с любопытством приезжего рассматривал город. «Сколько ж я здесь не бывал? Лет десять… Да, принарядилась Москва-матушка, ничего не скажешь. Ее теперь и матушкой-то не назовёшь: больно уж молода да нарядна…»