Доктора флота
Шрифт:
Они вошли в здание аэровокзала и сразу услышали, как дикторша объявила посадку. Котяну, торопясь, регистрировал билеты, а Василий Прокофьевич с внезапно проснувшимся любопытством продолжал задавать Алексею вопросы:
— А мать твоя где сейчас? Сестра Зоя?
— Мама в Ленинграде. Болеет последнее время. А Зойка замужем за рыбаком, обитает в Мурманске. Трое детей у нее.
— У Зойки-то? — удивился Вася и вздохнул. — Бежит времечко. Мои братья и сестры тоже почти все выучились, в люди вышли. Зиновий зоотехник, Пуздро охотовед, Глафира стряпуха в геологической партии. Матвей большим человеком
Он крепко пожал руку Алексею, поднял чемоданчик, сделал несколько шагов к выходу. В груди ощущалось странное беспокойство: всколыхнулось что-то старое, давно забытое. Через два часа он увидит Мишку Зайцева. Будет оперировать Тосю, если успеет, конечно. Надо успеть. Обязательно надо успеть. Внезапно он остановился, обернулся, крикнул стоявшему у выхода на летное поле Алексею:
— Не волнуйся! Сделаю все что смогу.
И быстро прошел мимо контролера к самолету.
До войны Кобона была небольшим селом, привольно раскинувшимся на восточном берегу Ладожского озера. Его жители занимались рыболовством, огородничеством, плели замысловатые корзины из ивовых прутьев. Изб в селе было немного. Посреди, на площади, стояла двухэтажная деревянная школа, а рядом с нею божий храм. По воскресеньям благовестил единственный колокол, приглашая в церковь.
Сейчас тихая Кобона неузнаваемо переменилась. Именно она стала последним перевалочным пунктом, где грузилось на автомашины и отправлялось по ледовой «дороге жизни» продовольствие для блокадного Ленинграда. Именно в Кобоне изможденные, голодные ленинградцы впервые ступали на Большую землю. Именно здесь на питательных пунктах их кормили первым настоящим «не блокадным» борщом. Везде, наспех замаскированные сосновыми ветками, высились штабеля мешков с мукой и крупами, дымились кухни пунктов питания. По недавно тихим улочкам деловито сновали военные, медленно брели эвакуированные, носились грузовики. Избы были переполнены. Люди располагались в школе, в церкви. Хотя заканчивался лишь ноябрь, морозы стояли градусов пятнадцать, да еще с ветром.
Неподалеку от Кобоны, в нескольких деревянных строениях бывшего рыбокомбината помещался эвакогоспиталь. Сюда доставляли наиболее тяжелых раненых и больных, эвакуируемых из Ленинграда, тех, кого везти дальше в тыл, к железной дороге было невозможно: они просто не доехали бы туда и умерли по пути. Здесь их держали недолго. Если медикам за несколько дней удавалось раненых немного подправить, вывести из крайне тяжелого состояния, их грузили в неуклюжие шестиколесные автобусы ЗИС-16 и отправляли дальше. Или они умирали. В штате госпиталя было специально предусмотрено похоронное отделение.
В этом госпитале третий день находился без сознания младший лейтенант Якимов, молодой летчик, таранивший вражеский бомбардировщик над Новой Ладогой. О подвиге младшего лейтенанта писала газета Ленинградского фронта «На страже Родины». В сводке Совинформбюро упоминалась его фамилия. Командующий ВВС лично звонил начальнику госпиталя, просил:
— Слушай, медицина, пусть твои орлы сделают все возможное и невозможное. Лично прошу. Да. Да. Правильно понял. Генерал тебе в ножки кланяется и бьет челом.
Начальник госпиталя, узнав об эвакуации Академии, вторые сутки держал в Кобоне заслон, чтобы перехватить и привезти к себе эвакуирующихся профессоров Военно-морской медицинской академии. Заслон сработал безотказно. Едва первая группа профессорско-преподавательского состава на грузовиках и подводах добралась до села, Черняева и Мызникова вызвал начальник Академии.
— Поезжайте с майором, — сказал бригврач. У него было до крайности утомленное лицо, мешки под глазами. Чувствовалось, что переход Академии через Ладожское озеро
— Хорошо, Алексей Иванович, — коротко сказал Александр Серафимович. — Мы постараемся.
Выкрашенная для маскировки в белый цвет машина «скорой помощи» прыгала на неровной дороге, словно хищник, прыжками догоняющий свою жертву.
— Вот варвар, — жаловался Мызников, то падая на молчаливо сидевшего Черняева, то отлетая в противоположную сторону. — Постучите ему, чтобы ехал медленнее.
Начальник кафедры факультетской хирургии Александр Васильевич Мызников среди профессоров Академии и ленинградских хирургов был личностью известной. Тончайший ювелир в своем деле и выдающийся мастер сложнейших операций, он был неуживчив, обладал огромным самомнением, вздорным характером. За выпуклые глаза ученики называли его «лягушечкой» и сбегали от него при первой возможности.
— У Пирогова тоже не было учеников, — часто повторял он. — Но история простила ему это.
Самым неприятным его качеством была хвастливость. Любимую фразу Мызникова знали все: «Я закрываю глаза и ставлю безошибочный диагноз». Слушателям старших курсов он говорил: «Эту операцию в Советском Союзе модифицировал я, и, кроме меня, никто таких вмешательств не делает»; «Обычно даже у опытных операторов резекция занимает полтора часа, я же ее делаю за тридцать две минуты. Можете в операционной засечь по часам время». И, действительно, он делал эти операции за тридцать две минуты и больные выздоравливали. Первые минуты операции проходили спокойно. Профессор мирно, перевирая мелодию, напевал: «Тореадор, смелее в бой», операционная сестра невозмутимо подавала инструменты, занимался своим делом наркотизатор. Потом вдруг Мызников спрашивал:
— Сколько прошло времени?
И, узнав, сколько минуло минут, резко взвинчивал темп. Теперь это была уже не операция, а гонка-спектакль со многими театральными атрибутами. Мызников кричал на ассистентов, операционную сестру, с которой проработал без малого пятнадцать лет, называл ее «дармоедкой», топал ногами и бросал инструменты на пол, как разбушевавшийся купчик. Его круглое, с крупными чертами лицо и шея наливались кровью. Сам он становился мокрым от напряжения, словно кто-то плеснул на него водой. Наконец, он говорил: «Все!», бросал инструменты в таз, делал знак помощникам, что можно накладывать повязку, и обращался к наркотизатору, в чью обязанность входило следить за временем:
— Как долго сегодня возились, Боря? — И услышав, что время достигнуто рекордное, сиял, удовлетворенно улыбался, вытирал марлевой салфеткой пот с лица и шеи, говорил размягченно, обнимая операционную сестру за худые плечи: — Налей, подруга, шкалик. Скажи, ай не молодцы мы?
Выпив крошечную, чуть больше наперстка, серебряную стопку спирта, шел в коридор покурить, передохнуть перед следующей операцией. Именно ему, Мызникову, принадлежали запомнившиеся курсантам слова: «Не идите в хирурги, друзья. Прошу вас об этом. Хорошим хирургом стать трудно. Плохим быть — преступление». Черняев относился к Мызникову со сложным чувством. Отдавая дань его незаурядному хирургическому и лекторскому таланту, иногда с тайной завистью слушал его темпераментные, любимые слушателями лекции, однако лечиться предпочел бы у кого-нибудь другого, кто делает операции спокойно, без спешки, без показухи, без аффектации…