Доктора флота
Шрифт:
Спать на третьей полке было опасно. Достаточно во сне неловко повернуться на неровном, набитом соломой тюфяке, чтобы свалиться с четырехметровой высоты. Но Пашка добровольно забрался туда.
Жизнь под самым потолком, вдали от постоянного глаза начальства, давала некоторые преимущества. А Пашка в душе был барин. Пользуясь тем, что дым стелется поверху, здесь можно было тайком, не спускаясь в курилку, покурить. Можно было почитать после отбоя при тусклом свете ночной лампочки. Паша и Васятку уговорил лечь на самом верху.
— Сны интересные здесь вижу, — рассказывал Васятка Мише. — Все дом наш снится. Будто зашел в катух свиньям корму дать,
Столовая была далеко. Чтобы поесть трижды в день, нужно было каждый раз преодолевать марафонскую дистанцию — восемь километров в оба конца, да еще по сильному морозу. Но после голодных ленинградских месяцев отношение к пище оставалось трепетным, почти священным. Есть хотелось постоянно. В городской столовой на улице Ленина можно было получить тарелку супа из ржаной муки — «затирухи». Его отпускали, не вырезая талона в продуктовых карточках. Перед столовой всегда извивалась длинная очередь эвакуированных. Стоять на морозе приходилось часа два. И все равно в ней всегда темнели курсантские шинели.
В начале февраля у входа в большой кубрик вывесили расписание лекций и практических занятий. Большинство предметов были новые. После всего пережитого курсанты соскучились по учебе и с радостью читали вслух: физколлоидная химия, физиология, биологическая химия. Из старых предметов оставалась только нормальная анатомия.
— Брр, опять анатомия, — говорил Миша Васятке, вспоминая свои страдания на зачете у Смирнова. — Скорее бы сдать ее, проклятую.
Недавно он встретил на улице Черняева и лаборантку кафедры анатомии веснушчатую рыжую Юльку. Александр Серафимович крепко держал девушку под руку и был так увлечен разговором, что даже, не заметил его. Странно, что общего может быть у них? Ведь Юлька почти ровесница его дочерей.
Ежедневно Академия выделяла не менее ста человек для различных хозяйственных работ. Разгружали вагоны со смерзшимся в твердые глыбы углем, разбивая его ломами, складывали вдоль путей толстые бревна и другие грузы. Уголь грузили на машины и везли на склад. А бревна по два-три привязывали комлями к розвальням и волокли по снежной дороге. Большинство хозяйственных работ выполнялось ночью. Редко, когда удавалось проспать от отбоя до подъема. Именно ночью на запасные пути подавались летучки с топливом и продовольствием, ночью приходили эшелоны с оборудованием для городских предприятий, только посреди ночи курсанты ходили в баню. В остальное время бани были переполнены. Около трех часов, когда курсантский сон был особенно крепок, раздавалась ненавистная дудка дневального:
— Подъем! Строиться в баню!
Курсанты торопливо запихивали в наволочки все, что следовало постирать. Таких вещей набиралось много — простыни, полотенца, рабочее платье, тельняшка, кальсоны, носки, платки. Сонные выходили во двор строиться. Последний раз Акопян обегал все закоулки, забирался на третий этаж кубрика и оттуда, с высоты, зорким, как у горного орла, взглядом осматривал, не остался ли кто лежать на койках. Эта операция у него называлась «отсосать присосавшихся». И, только убедившись, что никто от бани не сачканул и не остался в роте, выходил во двор.
— Ковтун в строю? — персонально интересовался он, зная, что хозяйственный Степан жуткий неряха. Уже дважды на его куске мыла писали «Степа» и наблюдали, как долго этот автограф продержится. Он исчезал только через две недели.
— В строю,
— Налево шаго-ом марш!
И длинная колонна курсантов шла через весь город в расположенную на окраине южную баню. Мытье занимало больше двух часов, собственно не мытье, а стирка. Шаек обычно не хватало. Расторопные Паша, Степан и Юрка Гурович мылись в первую очередь. Миша и Васятка не успевали и дремали в теплом банном полумраке, дожидаясь пока освободятся шайки. Выстирать такое количество белья вручную, без стиральной доски было трудно. На мытье уже не оставалось сил. Обратно возвращались по улицам на рассвете, держа под мышкой наволочки, полные мокрого белья. Чистоплотный Васятка умудрялся постирать оба комплекта робы и домой шел в кальсонах. Они белели из-под шинели.
— Позорите, Пэтров, флот, — брезгливо говорил Акопян, который даже сейчас ночью был аккуратно одет и выбрит. — Мэстные женщины увидят, подумают: «Скоро эти моряки будут ходить по улицам совсэм голые». — Старшего лейтенанта, как всегда, занимало, что подумают о нем встречные женщины.
В конце апреля пришла, наконец, долгожданная весна. Окончились суровые кировские морозы, с реки Вятки задули сырые ветры. Они растопили глубокий снег на мостовых, оголили доски на деревянных тротуарах. В саду имени Халтурина, возле беседки и ротонды в стиле ампир, построенных сто лет назад ссыльным архитектором Витбергом, открылась танцевальная площадка. В первое же увольнение Васятка познакомился на ней с Анютой. Новая Васяткина знакомая прекрасно танцевала, но была худа, бледна, малоразговорчива.
— Ребра у тебя пересчитать можно, когда танцуешь, — сказал ей Васятка. — Чистая торбина.
— Это что ж такое, торбина? — поинтересовалась Анюта.
— Скотина тощая, плохо кормленная, — охотно разъяснил Васятка. Мысль о том, что его слова могут быть неприятны девушке, обидны, даже не приходила ему в голову.
— Спасибо, — ответила Анюта. Она не обиделась, не отошла в сторону, а только отвернулась, сказала равнодушно: — Не нравлюсь — ищи другую. Вон сколько девчат стоит у забора.
В Жиганске, когда хотели сказать, что девушка хороша собой, говорили: «чистая ватрушка на меду». Худая Анька была совсем не похожа на ватрушку, но Васятке она нравилась. Нравились ее прозрачные, словно у кошки, глаза, неторопливая певучая речь, густые черные волосы. Аня эвакуировалась из Витебска. До войны она закончила семь классов, подала документы в медицинский техникум, но до экзаменов дело не дошло. Строила оборонительные рубежи под городом, потом спешная эвакуация с матерью едва ли не последним эшелоном. Сейчас Аня работала на бывшем коломенском заводе токарем, стояла у станка по двенадцать-четырнадцать часов и, вернувшись к хозяйке, у которой они с матерью снимали угол, едва живая от усталости, замертво валилась на постель. Не было сил даже в баню пойти, постирать. Смешно, но первый раз отправиться на танцы ее заставила мать.
— А ну вставай, причешись, переоденься, — приговаривала она, тормоша крепко спавшую дочь. — Вставай, говорю. Совсем в старухи записалась. Только завод и кровать. Иди развейся немного, с парнем каким-нибудь познакомишься. Все веселей будет.
— Отстань, — дочь поглубже натянула одеяло. — Сил нет никаких. Да и где ты этих парней видела? Инвалиды одни.
Но все же поднялась, надела материнские фильдеперсовые чулки, продела в уши маленькие сережки, подарок отца к пятнадцатилетию, сказала на прощанье: