Долбаные города
Шрифт:
— Где Леви? Он на месте?
— Его место в первом рядом. Но почему ты не спрашиваешь, где я?
Мой взгляд снова вернулся к отсутствующей части черепа Калева.
— Потому что тебя нет, — ответил я. — Зачем ты сделал это? Почему, Калев?
— Потому что я был в программе. Она называется "Все звезды". У меня был маленький номер. Я ничего не значил.
— Просто закуска, — сказал я, думая о попкорне.
Калев кивнул, и мне показалось, что мозг его колыхнулся. Кусочек жира в сетке сосудов — все его сознание.
— А что будет? — спросил я. — Знаменитые телки в полупрозрачных платьях? Мартини?
Калев пожал плечами. Я увидел, что тень его в неверном, далеком свете намного длиннее, чем ей полагается быть.
— Эйлин Уорнос, например. Ты хочешь посмотреть на нее в прозрачном платье?
— А то. Она — хористка?
Я никак не мог вспомнить, кто такая Эйлин Уорнос, какая-то актриса? Певица? Что она пела и пела ли что-нибудь вообще?
— Но почему в лесу? — спросил я. — Это не место для шоу. Где они рассадят зрителей?
— Есть подземный партер. Ты тоже будешь сидеть там. Я помахаю тебе со сцены.
Голос его казался глухим и очень далеким, отчего-то мне показалось, будто я говорю с Калевом по телефону. Желтый свет, льющийся из-за деревьев, казался слишком сильным, и я подумал о зареве, которое поднималось над Аламогордо.
— Будет все, — продолжал говорить Калев. — Хористки, химикаты, бесплатные напитки, этнические чистки, голод, и эти маленькие бутерброды.
— Канапе? — спросил я.
Калев кивнул. Я старался переступать через желтых, светящихся, толстых личинок, обходить земные звезды, но Калев шел прямо по ним, и они вспыхивали под его ногами. Маленькие взрывы.
— Мне нужно найти Леви. Он весь дрожит. Никто не придет, если меня не будет рядом.
— Ты слишком много думаешь об этом. Впереди столько всего.
Я споткнулся о длинный, извивающийся корень. Вполне типичное для меня событие, разве что не хотелось упасть на личинок, копошащихся в черном покрове гнилых листьев. Я полетел вниз и выпустил руку Калева. Он крикнул:
— Мы и так опаздываем, Макси, а я еще должен выступить! Ты не можешь кинуть меня здесь!
И эти последние слова будто бы правда принадлежали Калеву, и я подумал, что глаз его, единственный уцелевший глаз, должен снова стать серым, человеческим. Мне стало очень холодно, и я понял, что лежу в яме. Как леволиберальный интеллектуал четырнадцати лет от роду я, конечно, подумал о расстрельном рве, но это оказалась отдельная, вполне отвечающая моему индивидуализму могила. Из нее мне тоже были видны звезды. Я попытался выбраться из ямы, и для этого мне пришлось встать на гроб. Земля была заледенелая, такая твердая, что ранила пальцы. Я выбирался долго, грязно ругаясь и периодически сваливаясь обратно. Наконец, я обнаружил себя на нашем городском кладбище. Могила располагалась под крючковатым деревом, зимой оно казалось фантазией Тима Бертона, но к лету неизменно зеленело и становилось, может быть, самым красивым деревом во всем Ахет-Атоне, с кроной шикарной, как волосы Вирсавии, когда она распускала их.
Где-то далеко слышался шум поезда, а небо висело низко, в предвкушении рассвета. Я стоял на холме, и вниз, к ограде, спускались ряды одинаковых, благополучных могилок. У нас отличное кладбище, здесь можно было даже устраивать пикники. Уютное расположение ухоженных надгробий, далекий шум проходящих поездов, напоминающих о том, что все
Красивое, искусственное место, жаль, что когда тут лежишь, тебя уже мало волнует удачный ландшафт. Я посмотрел на надгробие у своей могилы и увидел чужое имя. Калев Джонс. Годы жизни такие, что жалко называть.
И много-много цветов, сладко и свежо пахнущих, белых цветов. Чтобы "помним" было не просто словом, чтобы придать ему вес. Мы, евреи, поступаем в этом плане мудрее, приносим к нашим могилам камни. Я посмотрел на цветы и подумал: а Калеву стоило бы принести мешок карамелек. Он их любил.
В этот момент я понял, что больше не сплю, я думал слишком ясно, ушла лихорадочная суетливость сна, и остались неторопливые мысли. Я представлял кладбище Ахет-Атона и думал о том, что нужно сходить на могилу Калева с его ужасными, такими короткими, годами жизни.
Открыв глаза, я увидел молочную глазурь предрассветного неба. Я посмотрел на Леви, он чуть нахмурился, словно я опять употребил слова "член" "твоя" и "мамка" в одном предложении. Я положил руку ему на голову и ощутил на виске, под большим пальцем, биение жилки. Где-то там, в его голове, загадочные взлетающие сигналы, эпилептические линии, электрические импульсы готовили его к новому дню.
Я осторожно выбрался, переступив через Эли, и подумал, что успею застать рассвет над кладбищем. Оно располагалось не так уж далеко от дома Калева. Хорошо он подгадал, недалеко переселился.
Утренний свет, делавший все таким зыбким и ненадежным, уже проникал в окно, и было холодно, я понял, что совсем не выспался, хотя мы уснули так рано. Я выглянул в окно, глянул на унылый пейзаж и подумал, что это отличный день для того, чтобы покончить с собой — нужно присмотреть за папой.
На цыпочках я отправился к двери, думая о том, что куплю карамелек в супермаркете, что положу их туда, где теперь Калев со всеми своими терзаниями по поводу того, что взрослые не покупают нужные конфеты на Хеллоуин.
Умер, значит, и лежит. Было в этом нечто неправильное, и нечто забавное тоже, потому что смерть, как я уже говорил, абсурдная штука, панчлайн долгой шутки.
Я уже практически добрался до двери, миновав все препятствия и удивившись собственной ловкости, когда услышал шевеление за спиной. Я обернулся и на секунду подумал, что увижу Калева (это же его долбаный дом!), мысленно представил удар левой от Господа Бога в свое сентиментальное, суеверное табло, но увидел Леви. Вид у него был сонный и растерянный, я помахал ему рукой, одними губами прошептал:
— Иду к мамке твоей.
А он одними губами прошептал:
— Заткни пасть.
Полное взаимопонимание.
Леви слез с кровати, несмотря на его болезненность, телом своим он управлял куда лучше меня, была в нем несколько даже задевавшая меня ловкость. Эли проигнорировал все его движения, как, впрочем, и мои. Быть может, дело было в его отце, чей громкий голос Эли приходилось выдерживать по утрам или, к примеру, Господь наделил его устойчивой нервной системой, но разбудить Эли было практически невозможно. Он спал под шум работающего телевизора, разговоры, музыку и, как он сам признавался, даже под вопли своего отца про поколение слабых мужчин.