Долбаные города
Шрифт:
(Но ведь мистер Гласс вылечит его, этого мистер Гласс хотел. А какой ценой?).
Я смотрел в окно на расплывающиеся янтарные огни фонарей, сквозь которые мы неслись. Крохотные фермочки на окраине мироздания, пустые остановки, провода, струящиеся от башен электропередач — все такое бесконечно унылое, а оттого тревожащее. Казалось, эта дорога никогда не закончится.
— Тебе бы поспать, — сказал Эли. — Еще почти четыре, блин, часа.
— Сон для слабаков, — сказал я, а потом до меня вдруг дошло. Поспать! Поспать это то, что мне нужно! Мой второй информатор после Сахарка существовал теперь
Я не позволял себе открывать глаза и представлял Калева. Я понимал, что все это не имеет никакого смысла, я придумывал реплики за него. Я представлял, что Калев вместо меня сидит у окна, а я — на месте Эли. Его простреленную голову чуть потряхивало от движения, стекло было розовым от его крови, а в остальном — все было нормально. Калев был повернут ко мне так, что казался почти живым.
— Леви в опасности, — говорил я. — И на самом деле мне совершенно непонятно, что делать.
Язык Калева проходился между бледных губ, словно он испытывал невыразимую жажду.
— Ты справишься, — отвечал он мне. Вернее, я сам себе отвечал. — Все, чего тебе не хватает — мотивационной речи от мертвеца. Остальное приложится.
— Нам нужно его найти.
— Нужно. Вы найдете. Йель ограничен по площади. Скажи, что вы пришли, чтобы узнать у ученых мужей, почему есть ядро, а есть периферия, почему Новый Мировой Порядок разделяет богатых и бедных внутри и снаружи.
— Видишь, я все придумываю за тебя. Это так очевидно.
Калев улыбнулся.
— Значит, я не подам тебе никаких идей, а? И со мной совершенно бессмысленно разговаривать.
— Нет, — ответил я. — Не бессмысленно. Я соскучился.
И в этот момент я был таким искренним, каким только может быть человек в полусне.
— Еще я боюсь, — добавил я. Автобус тряхнуло на повороте.
— Ну, — сказал Калев. — Если Леви умрет, может, у его мамки взыграет к тебе компенсаторный материнский инстинкт. А там и до Эдипова комплекса недалеко.
— Да пошел ты. Да пошел я.
Тут Калев обернулся, и я увидел дыру в его голове, кровь вытекала из нее толчками, словно все случилось только что.
— Папаша Леви хочет сделать его таким же, как все они. Человеком, которого ты ненавидишь.
И я понял, что не вкладывал эти слова в Калева, как чревовещатель в куклу.
— Как думаешь? — спросил Калев, улыбнулся шире, обнажая розовые зубы. — Где все должно происходить? Где человек учится убивать миллионы людей одним нажатием кнопки?
— В правительственных кабинетах?
— Раньше.
— В университетах Лиги Плюща для богатых и благополучных, или слишком талантливых, чтобы быть хорошими людьми. Я понял. Но где именно мне найти Леви?
Калев постучал кулаком по своей голове, вернее прямо по дыре в ней. По своему долбаному обнаженному мозгу. Вместо стука я услышал хлюпанье.
— Думай, Макси, думай. Откуда можно узнать, что миллионы смертей — это всего лишь
Теперь мне захотелось постучать себя по голове, но я думал, что по отношению к Калеву это как минимум насмешливо.
— Символическое хранилище знаний, превращающее всех индивидуальных, особенных, живых людей в массу. Место, где личное перестает что-либо значить, где оно превращается в общественное.
Я щелкнул пальцами.
— Мемориальная библиотека Стерлинга! Гнездовище всех возможных социогуманитарных наук! Я бы расцеловал тебя, но боюсь повредить твой мозг!
Калев засмеялся.
— Знаешь, я не для того умер, чтобы ты...
Тут он дернулся, голова его безвольно откинулась назад, поддаваясь ходу автобуса, рот приоткрылся, а глаза потеряли всякое выражение.
— Калев! Калев! Очнись!
Я сразу и не сообразил, что он не был живым с самого начала, а теперь просто вернулся в естественное для него состояние, и нечего было беспокоиться. Я ехал в автобусе с трупом. Огни за окном из оранжевых стали желтыми. Все стало странным. Но у меня был ответ.
Я услышал:
— Короче, политический смысл искусства не в том, чтобы быть проводником истины. Потому что ее вообще нет. Это, в конце концов, просто истории, чтобы наша жизнь была выносимой.
— Так что там с политическим-то смыслом? — спросил Саул. — Его прям нет? Макси расстроится.
— Политический смысл в том, что у нас появляются силы жить эту жизнь. И изменять ее, если оно того стоит. Или сохранять все, как есть. И тут не угадает ни один художник. В смысле, как там сработает его импульс.
Я открыл глаза. Мы стремительно неслись к рассвету. Голова у меня раскалывалась, но по сравнению с участью, которая постигла черепную коробку Калева, все это казалось мне таким незначительным. Опоясывающая боль была как тесная корона. И почему-то мне показалось, что это последствия разговора с мертвецом, а не сна в неудобной позе и в трясущемся автобусе. Было по-утреннему зябко и серо, но небо постепенно приобретало девчачью розовость, с которой приходит солнце зимой. Эли все еще спал, выражение его лица было напряженным, грустным, словно он, наконец, воспользовался шансом показать, какой стала его жизнь в последнее время. Черты его лица истончились, может от стремившего все к бестелесности утреннего света, а может от многодневных волнений. Мне стало его так жаль, я почувствовал и свою вину. В то же время Эли казался таким взрослым, в этом даже было своего рода достоинство. Вот если его сейчас сфотографировать, подумал я, и выставить эту фотографию в интернет, поймут ли люди, насколько она личная, насколько это важный момент для него и для меня.
Я обернулся к еще одному любителю пофилософствовать в столь ранний час. Саул сидел рядом с высокой девушкой. У нее была асимметричная стрижка, нервное облачко коротких синих волос. Она говорила:
— Так вот, я не утверждаю, что искусство прямо-таки должно нести добро и свет. Оно должно быть разным. Кому-то становится легче от осознания, что существуют проблемы пострашнее, а люди — похуже. Важно делать разные вещи, но с одной целью.
Саул задумчиво кивал.
— Ты — искусствовед или художница? — спросил он.