Доленго
Шрифт:
С ворохом этих невеселых сведений в голове ехал Сераковский по обсаженному старыми березами тракту, ведущему на Брест-Литовск.
Дорога была тихая. Лишь однажды попалась навстречу жандармская бричка. Зыгмунт сразу же вспомнил лето сорок восьмого года и вот такую же бричку, мчавшуюся в Оренбург через всю Россию. "Боже мой, как давно ото было!" - подумал он, радуясь своему теперешнему положению, - он свободен, счастлив, здоров и направляется с благородной высокой целью добиться того, чтобы с заключенными обращались по-человечески.
Уже стемнело, когда
В чемодане у него лежал штатский простенький костюм, он переоделся и пошел в ближайшую корчму. Стояла темная звездная ночь, город не освещался, и все, кто побогаче, ходили по улицам с фонариками.
Корчма помещалась в деревянном двухэтажном доме, с передней стороны дома была прилеплена деревянная крытая галерейка - за ней жил хозяин с семьей, а сам трактир помещался внизу. Оттуда доносились нетрезвые голоса, песни... Сераковский с трудом нашел свободное место, сел и заказал ужин. Его быстро привес хозяин-еврей с грустными усталыми глазами.
– Скажите, любезный, хорошо ли, плохо ли живут в здешней роте? спросил Сераковский напрямик, но хозяин ответил уклончиво - посоветовал нанять фактора, который все мигом разузнает.
– Не слушайте вы его! Зачем вам фактор, господин хороший?
– встрял в разговор аккуратненький старичок, похожий на отставного чиновника.
– Вы сами извольте полюбопытствовать, как тамошние унтер-офицеры табачок заключенным продают. Один унтер продаст пачку да тут же другому унтеру скажет, тот и отберет - табачок-то запретный плод у несчастненьких!
– а отобрав, тут же продаст еще одному арестанту. И тут же, имейте в виду, известит того, кто вместо него заступает, третьего унтера, значит. Так и идет по кругу пачка, раз десять обернется. Унтеры сами-то ее и выкурят в конце концов.
– А розги, отец, здесь в почете?
– спросил Сераковский.
– В почете, господин хороший, в почете... Табачок-то не только отбирают, еще и секут за него, двадцать розог дают. И за водочку секут. Ее-то, родимую, в ружейном стволе проносят.
– Как так?
– Сераковский сразу не понял.
– Проще простого, господин хороший. Нальет в ружейный ствол часовой и несет несчастненьким, за мзду, понятно. Без малого полштофа в ствол помещается.
– А еще про что-нибудь, отец, - попросил Сераковский.
– Много рассказывать - как бы в беду не попасть. Но уж так и быть, кое о чем поведаю. Так вот полюбопытствуйте вы у господина генерала, чьи это свиньи в цитадели содержатся. И по какой такой причине лучше, чем арестанты, кушают свиньи-то.
Утром Сераковский нанял извозчика и поехал в крепость. Комендантом ее был лысый высохший старичок Федор Федорович Пандель. Ни на что больше он уже не был годен и доживал свой век в крепости, обремененный огромной семьей и испытывая вечный страх, что вот-вот нагрянет ревизор, найдет неполадки и его, Панделя, заставят уйти в отставку.
По двору ходили заключенные
– Всегдашним?
– переспросил Сераковский.
– Это кто в роты навсегда приговорен, - растолковал комендант, пожизненно то есть.
Все заключенные были одеты одинаково - в грязно-белые шаровары и куртки с черным позорным тузом на спине. Несколько арестантов, впрягшись в телегу, везли бочку с водой. Зыгмунт остановил их.
– Вы за что попали в роту?
– спросил он одного из заключенных.
– За потерю тесака, ваше благородие. На полтора года.
Сераковский посмотрел на коменданта.
– Вы не помните, Федор Федорович, сколько стоит тесак?
– Копеек пятьдесят, наверное.
– Пандель пожал плечами.
– А содержание заключенного в крепости в течение полутора лет обойдется казне в триста рублей. Это в среднем по империи.
Вокруг Сераковского уже собралась небольшая толпа. По тому, как почтительно вел себя рядом с ним комендант, заключенные поняли, что, несмотря на меньший чин, главным здесь все же этот капитан Генерального штаба.
– А вы за что осуждены?
– спросил Сераковский у молодого красивого арестанта с цепью на ногах.
– Солдатом будучи, офицера ударил.
– Арестант усмехнулся.
– Должно быть, больно... Он меня "безмозглым полячишкой" обозвал.
– А вы поляк?
– Русский, с вашего позволения.
– Чего же вы ударили офицера? Обиделись, что вас поляком назвали?
– Никак-с нет. За поляков обиделся!
– Он помолчал.
– Я с поляками рос, друзей-поляков имел много, вот и взяла меня злость, что их так обзывают. Уж вы похлопочите за меня в Петербурге.
– И за меня!.. И за меня!..
– послышалось с разных сторон.
– Молчать!
– крикнул, подбегая, плац-майор, но, увидев коменданта и незнакомого офицера Генерального штаба, пробормотал: - Извините, ваше превосходительство!.. Тот опять больным притворился. Пришлось всыпать полсотни горяченьких...
– А вам не пришло в голову, майор, что этот человек действительно болен? Вы его показывали лекарю?
– спросил Сераковский.
– А зачем лекарю? Я лучше любого лекаря лодыря определю. На слух. Если кричит благим матом, когда лупят, значит, лодырь. Настоящие больные, те быстро с ног сваливаются.
Сераковский потребовал штрафной журнал, и ему принесли толстую тетрадь, испещренную фамилиями и цифрами. "За картежную игру Иванову 4-му - 50 ударов", - прочитал Зыгмунт.
– "За шум в отделении - 20 ударов", "За приобретение пачки табака...
– 15". Слово "удары" часто не писалось, цифра говорила сама за себя.
Били за все - за шум в отделении, за воровство рубашки у соседа, за порчу тарелки, за ссору, за намерение пронести в камеру водку, за "непослушание фельдфебелю", за то, что знал и не донес начальству на других арестантов...