Долгие слезы. Дмитрий Грозные Очи
Шрифт:
— Так ить я ж не со зла, — покаялся малый.
— За то не виню, — досадливо махнул рукой Дмитрий. Было ему ох как неприятно, что этот пришлый, да к тому же москович, так легко отделал его людей, вооруженных железом. — Ты другое ответь: пошто на Тверь пришел?
— Так ведь с вестью.
— Не ври — за худую весть-то не жалуют. И я тебе за ту весть ни полгривны не дам, — будто предупредил о худшем Дмитрий Михайлович.
Москович вздохнул, вжал голову в плечи, точно страшась удара, но ответил прямо, даже будто и с вызовом:
— А я к тебе, князь, не за наградой шел. Знал, что за ту весть ты меня не пожалуешь…
— Пошто же?..
Москович поднял
— Так пошто же?
— Надо же кому-то и о горе докладывать.
Дмитрий дернул щекой, будто судорогой накоротко свело лицо. Так-то вдруг стало случаться с ним после той ночи, когда он прирезал Кинжала.
— Говори, чего хочешь? Да встань с колен-то!..
Москович послушно поднялся. Был он высок, под стать князю, правда узок и худ чернявым, как у грача, лицом. На том лице, пугалом на осеннем пустом огороде, торчал нос. Да и вообще вида он был вроде бы и не вполне русского, хотя и такого-то вороньего вида людей вполне много встречается на Руси, но дело вовсе не в том — много их или мало, а в том, что человеку такой значительной и тревожной внешности (да тем паче московичу) опасно доверяться с первого взгляда. Такие-то люди нарочно тебя предадут при первом удобном случае либо, напротив, как раз и под самой жестокой пыткой не выдадут.
— Ну, говори, чего просишь?
— Коротко не поведаешь, а долго — слушать не станешь… Возьми меня в службу, князь! — выдохнул жарко москович.
— Пошто же? — усмехнулся недоверчиво Дмитрий. — Али на Москве тебе худо? Кажется, ныне-то ваша взяла сторона?
— То так! — согласно кивнул головой москович и добавил: — Потому и прошусь к тебе.
— Да пошто же?! — Дмитрий аж руками от удивления всплеснул.
— Не хочу я служить московской неправде. Надо, стало быть, чью-то сторону брать. Оттого и пришел к тебе. Прости, князь, что горе принес. Да ведь не я его выдумал… — Он помолчал и еще сказал тихо: — Веришь ли, сызмала, с тех самых пор, как отец твой, великий князь Михаил Ярославич, приходил под Москву на окаянного Юрия, стал он для меня во всей-то Руси единым солнышком ясным. Всю жизнь к нему бился, ан послужить ему добром не успел… Только и сгодился на то, чтобы сыну худую весть принести… Веришь ли, по сердцу хочу с тобой быть. Возьми меня в службу!..
Дмитрий недоверчиво глядел на московича. Больно гладко тот излагал. То ли льстив беспримерно, то ли искренен, не враз и поймешь.
— Как тебя кличут-то?
— Данила я, сын московский. А прозвищем — Грач.
— От каких же родителей будешь?
— Сам не ведаю, — смущенно развел руками Данила и улыбнулся, обнажив белые, крепкие зубы, отчего лицо его вмиг просветлело. — Приемный я выкормыш. В челядинской вырос при дворе князя Ивана Даниловича.
— Знать, Челядьевич… — определил Дмитрий Михайлович и спросил: — А что, Данила, скажи: всегда ли господину своему за добро предательством платишь?
Данила вспыхнул щеками, глаза его налились обидой — вот-вот брызнет слезами, будто малый ребенок.
— Допрежь того не выбирал я, кому служить. Вырос подкидышем и на том говорю: спаси Бог, добрым людям, что вырастили меня. Ан к одному-то месту меня никто не привязывал, а и я не березка чахлая, чтобы век расти на болотине. Спохватился да ушел. — Данила глядел в глаза князю прямо, и не верить ему было трудно. — А что касаемо доброты-то Ивановой… — Он неожиданно зло усмехнулся. — Так врут все —
— Ну, ладно, будет, — махнул он рукой. — Служи покуда, Данила Челядьевич…
Так в досаду и обиду другим, неведомо за какие заслуги внезапно приблизил князь к себе безродного московича. Вскоре люди заметили, что князь чаще иных отличает того Грача. Со стороны то виделось чистым колдовским приворотом, потому тверичи сторонились и даже побаивались Данилу. Ближние пытались предупредить князя поостеречься Челядина — так его прозвали в Твери, но Дмитрий не слушал. Сам не ведая отчего, он проникся к нему доверием, будто и впрямь в ненароком сказанном льстивом слове находил нечаянное душевное утешение. Данила же на ласковые слова, которые он как-то особенно ловко умел ввернуть вовремя, не скупился.
Впрочем, дело было, разумеется, не в словах. Дмитрий вовсе не был так доверчив, чтобы верить пустым словам, просто, просто… Нет, не мог он и себе того объяснить! Будто та худая, страшная весть, которую москович принес в Тверь именно в тот день, когда ужас отцовой смерти уже вполне открылся Дмитрию, странным образом связала слугу и князя никому не ведомой первопричинной тайной. Тот человек вдруг стал для Дмитрия не простым перебежчиком, которые и до, и после него приходили в Тверь и из Москвы, и из Новгорода, и из прочих мест, но будто бы свыше посланным знаком, облеченным в людскую плоть… О чем тот знак? Чему предвестие? Что еще принес он, кроме того худого, о чем уже известил?.. Вред ли доброе, вряд ли… Чуял то Дмитрий, но и с собой не мог ничего поделать, точно и вправду тот Челядинец взял над ним волю, на московский обычай обволокши его прелестными словесами.
Хотя, разумеется, сам князь не много думал о том Даниле, а когда зачем-нибудь обращался к нему, разумеется, не поминал о том знаке. Это ведь знание о людях до поры до времени живет в нас тихо, будто само по себе, ж хранится где-то глубже, а не в обыденном, повседневном уме, который и без того полон старой памятью, горькой болью да новыми хлопотами о насущных делах. А то, что Дмитрий доверялся Челядинцу, так что ж? Мало ли кому мы доверяемся иногда. И сей вроде бы вполне простой выбор, бывает, не зависит от нас. Каждому случалось, поди, вдруг, ни с того ни с сего, ощутить некую близость в незнакомом нам человеке. Бывает, что того мимолетного и часто обманного ощущения, какое и не определишь словами, потому как нет ему определения в словах, хватает на то, чтоб допустить чужого в тайное тайных обычно закрытого сердца. Как то не покажется странно, но особенно часто происходит такое с теми, кто замкнут и одинок.
А в Твери в то лето горевали, жалели княгиню, княжичей и себя. По ночам боязно было глядеть на небо, где предвестьем беды полыхали небесные знамения, днями страшно было видеть, как Дмитрий готовится воевать.
«Да неужто ли?! Господи, пронеси!..»
Вдруг ни с того ни с сего сковороды да горшки валились у баб из рук, вдруг ни с того ни с сего с тяжким всхлипом, будто коровы, вздыхали они по живым мужикам, как по покойникам; мужики же сердились на баб, а промеж собой в разговорах боле помалкивали, чесали под шапками да отводили друг от дружки глаза. Разве выскажешь, что на душе, когда она, душа-то, одновременно во всякий миг и страшится, и на подвиг готова, и вверх стремится, и вниз низвергается, и горюет, и плачет, и радуется…