Долгий сон
Шрифт:
Плечи, груди, бедра — все в ней играло, все блестело молодой здоровой страстью. Потом, сильно закусив губы, она мотнула головой и протянула Ерофеичу сложенные вместе руки. Тот в несколько ловких движений связал их толстой веревкой, небрежно и как-то с ленцой хлопнул ладонью по щекам. Красавица молча приняла несколько несильных пощечин, только слегка прикрывала глаза, когда вскидывалась ладонь деда.
Когда он опустил руку, она вышла на середину комнаты, еще раз сильно провела ладонью между ног и быстро, одним гибким движением, легла на живот. Прямо на пол, на старые плохо крашеные доски, вытянув
Ерофеич пучком прутьев провел между тугих ягодиц, между ног. Незнакомка приподнялась на животе, отзываясь на прикосновение мокрых прутьев. А когда они скользнули между ног, даже прикусила губы. Все было как в немом кино, но я могла поклясться, что не услышала, а скорее нутром почувствовала ее страстный стон…
Ерофеич отложил в сторону прутья, оставив в руке только один — длинный и гибкий. Женщина снова сдвинула ноги и призывно приподняла бедра, заметно напряглась… И розга быстро мелькнула, прочертив на ее круглом заду яркую полоску. Дернулись стройные ноги, снова мелькнул прут, жарко целуя голый зад.
«Дедушка» хлестал сочно, неторопливо, что-то приговаривая. Незнакомке было действительно больно — она вздрагивала все сильнее, изгибалась, начала приподниматься на животе. Где-то к десятой розге, когда Ерофеич уже во второй раз сменил истрепанный на ее теле прут, женщина вскинула голову: крепко зажмуренные глаза, прикушенные губы и блеснувшая предательская слезинка…
Но даже со стороны, даже в «немом» представлении сквозь окно было видно… Нет, не просто видно — каждым движением, каждым изгибом тела, каждой судорогой женщина не принимала наказание, а буквально отдавалась розге… Она жаждала этой боли, этой беззащитности, этой унизительной наготы и подчиненной позы — и долго, старательно, всем телом сливалась с секущим прутом.
А Ерофеич все также размеренно взмахивал рукой, расчерчивая ее голый зад, иногда делая паузу — видно, приказывал что-то — и женщина вновь, как перед первым ударом, приподнимала вверх бедра. Словно приглашая, выпрашивая у розги еще один горящий поцелуй. Вдруг она резко дернулась, изогнулась, до предела сжала ягодицы и забилась в судорогах — голая на голом полу…
Я не замечала ни мороза, ни налипшего на меня снега — настолько заворожило меня это действие. Уже тогда я внутренним чутьем поняла, что Незнакомка вовсе не играла какую-нибудь роль. Она была сама собой — она действительно наслаждалась, до судорог, до сладкой истомы, наслаждалась своим положением, своей подчиненностью, своей болью.
Часа через два она садилась в автобус, который неторопливо ковылял с нашей окраины в центр города. Все такое же, чуть отчужденное выражение лица, холодный блеск темных глаз, тщательно подкрашенные губы.
Вежливо улыбнулась, как мало знакомой, но все-таки где-то мельком виденной девчонке и отвернулась к окну. Она ли это? Впору зажмуриться и потрясти головой…
И все-таки она: щелкнул замок сумочки, проездной — контролеру. А в сумочке, хищно свернувшись,
2004 г.
Поединок
По осенней сырой распутице задними дворами села шли двое — грузная, хмурая баба в потертом платке и юная, но крепкая девушка в легком цветастом платье. Поеживаясь от холода, она молча выслушивала усталую ругань бабы — видно, что та ругалась уже давно и впустую.
Старенькое, застиранное платье без формы и вида не могло скрыть крепкой, стройной фигуры девушки. Длинные, тяжелые волосы волной падали на спину: тетка велела снять платок и расплести косу, здесь это было первейшим обвинением и знаком — быть девке стеганой…
Аленка (так звали девушку), а если совсем точно — Еления, упрямо смотрела под ноги, и старательно гнала от себя мысли о предстоящем. Тетка вела ее к лавочнику Матвеичу — ведь нашел старый черт, на чем поймать! И никуда уж не денешься — грех тяжкий, а за нечаянно и бьют отчаянно…
Ладно бы дома, сама тетка проучила бы — разве впервой! Но жадный мужик раззвонил такую хлябь, что спаси, Богородица… Вот и ведут девчонку и на мучение, и на стыд…
Так и шли — тетка с ворчанием, девушка молча. Дошли до просторного дома Матвеича (лавочник жил с размахом) и Анна торопливо постучала в крепкую оббитую дверь.
— Ну, кого там? — нелюбезно прогудел из-за двери мужик.
— Мы это, Матвеич, я и Аленка… На поклон к тебе, батюшка…
Грохнул запор, потом щеколда, дверь без скрипа распахнулась наполовину. Косматая борода Матвеича недовольно пробурчала:
— Чего на поклон? — но, разглядев, что за спиной просительницы стоит, опустив голову, та самая, давно примеченная и в храме, и пуще того — этим летом, на реке, где резвилась и нахально сверкала чем не положено, девчонка, куда более приветливо проговорил:
— Виниться, значит-то? А как виниться-то? Ну?
— Вот… Привела к тебе на поклон… На розги твои, батюшка. Уж выстегай девку как надобно, да прости…
Матвеич хмыкнул, распахнул двери:
— Ну, заходьте. Ишь ты, на поклон… Как убытку хрен знат сколько потерпел, так не думала! На што мне теперича твоя задница? Убыток вернуть? Чтоб такие убытки простить, надобно всю как есть лозой разрисовать. Да и ишшо кое-что взгреть! Душевно чтоб, памятно…
— Уж посеки, посеки ты ее, Матвеич! Девка крепкая, стерпит, сколь на душу положишь… Ну, чего молчишь, окаянная, — толкнула в бок Аленку.
Остановившись посреди просторной горницы, Аленка опустила руки, и, не поднимая глаз, проговорила:
— Простите… Накажите, сколь надо!
— Сколь надо! Чтоб «сколь надо» — тут тебе, девка, до утра на лавке извиваться! Начисто кожу с зада снять лозинами!
— Вот и сними, батюшка! Только уж прости ты ее, негодницу! Ты не гляди, что молоденька — она у меня сеченая, крепко терпит!
— Так и вы глядите: сами пришли, чтоб потом мне укоров не было, мол, засек девку по всей строгости… Ладно, будь так! Детей да девок в моем дому нет, розги зазря не держу, так что иди, тетка, за прутами — вон нож на столе, а береза на задворках. Только режь пруты подлиньше да покрепче! Чтоб задницу проняло!