Долгое дело
Шрифт:
И Рябинину захотелось сделать то, что иногда хочется сделать в старинном соборе, роскошном музее или полированной квартире: обувь, что ли, снять или поклониться.
Он шёл медленно, рискуя опоздать к допросу. Нужно позвонить Лиде, чтобы после работы заскочила в этот парк. Но ведь после работы иней растает и деревья опять осклизнут и почернеют.
Он допрашивал, говорил с людьми, писал бумаги, звонил по телефону, и ему всё казалось, что сегодня он где-то был ещё, кроме работы: в кино, в театре или в музее. Но он нигде не был, кроме парка, схваченного весёлым весенним морозцем.
После обеда в кабинет не спеша, с незажженной сигаретой,
— Сергей Георгиевич, как поживает матерьяльчик о мошеннице?
— Почти всех опросил, но поступило новое заявление о краже каракулевой шубы. Нужно возбуждать уголовное дело и производить опознание.
— Сначала опросите заявительницу.
Прокурор зажёг сигарету и сел перед столом на место для вызванных. Теперь он мог поговорить о том, о сём. Рябинина это слегка раздражало соблюдать какие-то ранги, когда по-товарищески заходишь к подчинённому. Сейчас мошенница его не интересовала: ведь не спросил ни про состав преступления, ни про доказательства.
— Вы по делу? — нелюбезно поинтересовался Рябинин.
— Да нет, на перекур, — ответил Беспалов так добродушно, что Рябинин пожалел о своём нарочитом вопросе: трудно представить, чтобы предыдущий прокурор района зашёл бы к следователю покурить.
Юрий Артемьевич дымил молча, как бы подтверждая, что зашёл ради перекура. Он следил за своим дымом, который завесой плыл на следователя. Когда эта завеса коснулась лица и Рябинин поморщился, Беспалов спросил, словно только что вспомнил:
— Сергей Георгиевич, вы как-то обронили о поисках смысла жизни…
Рябинин молчал, уткнувшись в попавшуюся бумажку, которых на столе было как листьев под осенним деревом.
Верно, он обронил, но потому говорить и не стоило, что лишь обронил. Мало ли чего мы роняем? Не стоило говорить и потому, что Рябинин ещё плохо знал прокурора, — тот работал всего год. Вернее, он его знал, но не настолько, чтобы говорить о смысле жизни. От любопытства ли спрашивал, серьёзно ли интересовался, или сам неразрешимо носил в себе этот смысл?.. А может, ради красного словечка, припася его для совещания районных прокуроров: товарищи, представляете каково мне работать, если мои следователи ищут смысл жизни…
— А вы разве не ищете? — как можно наивнее спросил Рябинин.
— Не знаю, — не удивился Беспалов вопросу.
— Как не знаете?
— Ведь не думаешь: поищу-ка я до обеда смысл в своей жизни.
— Верно, — согласился Рябинин, отпускаемый всеми подозрениями.
— И почему русский человек любит самые загогулистые думы? — медленно сказал прокурор вроде бы самому себе.
— Без этих дум человек гибнет, Юрий Артемьевич.
— Человек гибнет без хлеба, — усмехнулся Беспалов.
— Без хлеба гибнет тело.
— А пищи для души теперь хватает. Средства массовой информации любую душу ублажат.
Сигарета потухла. Рябинин хотел сказать, что она потухла, но прокурорские слова об информации и душе странно задели его какой-то несочетаемостью. Он всегда удивлялся…
Рябинин всегда удивлялся мыслям, мелькавшим вроде бы не в мозгу, а где-то глубже, когда думалось уже не словами, а какими-то блоками, в которых слились и те же слова, и целые образы, и чёткие догадки, и ещё что-то неясное, но очень верное; всё это успевало в мгновение соединиться, поменяться местами и рассыпаться, и всё-таки оставить в сознании мысль иногда ясновидящую,
… Информация и душа. Как деньги и любовь. Почему? Душе плевать на информацию. Информация для ума. Что же для души?..
Промелькнуло. Но осталась другая мысль, вызревшая на страницах его дневника:
— Человек, живущий без смысла, должен бы сразу умереть. Не от старости, не от болезней, не в автомобильной катастрофе, не в самоубийстве… Должен просто умереть, тихо и безболезненно, как отмереть.
— От чего умереть-то?
— От бессмысленности своего существования.
— Тогда знаете сколько бы людей отмерло? — опять усмехнулся прокурор, и опять усмехнулся к месту, потому что Рябинин ничего не мог передать сверх мысли, сухой, как прутик. А в дневнике ведь было убедительно.
— Но жизнь без смысла — для чего она?
— Сергей Георгиевич, — оживился вдруг Беспалов, заметил погасшую сигарету и зажёг её. — Вы детство помните?
— Угу, — буркнул Рябинин, ещё не зная, куда повернёт прокурор.
— Думаю, в детстве вы и не подозревали о смысле жизни. Ели мороженое, бегали в кино, читали книжки… Чудесное время! Хоть и бессмысленное. А?
— Нет, осмысленное. Каждый ребёнок знает смысл своей жизни и думает о нём чаще, чем принято считать.
— Какой же?
— Стать взрослым.
Прокурор схватил подбородок и затеребил его, уставившись на следователя отрешённым взглядом. Бедная сигарета опять тухла, тесёмочка дыма тоньшала на глазах. Бедная сигарета не догадывалась, что гореть ей не обязательно и её чахлый дымок лишь повод, без которого прокурор стеснялся зайти к подчинённому. Зашёл покурить — каждому понятно. А зашёл поговорить… О чём? Уж не ищет ли смысл жизни? Уж не тот ли самый, который искали старомодные литературные герои, а теперь его искать так же смешно, как ездить в карете?
— Юрий Артемьевич, да неужели вы оправдываете животное существование? удивился Рябинин.
— Не оправдываю, а размышляю об этом вместе с вами, — ответил прокурор.
Из дневника следователя.
А может быть, Юрий Артемьевич и прав? Может, весь смысл жизни остался там, в детстве?
Бывало, выскочишь из дому, на траву, на воду, на ветер, на простор… Боже, какая свобода — сейчас взмахнёшь руками и полетишь. Нет ни мыслей, ни забот. Ничего о жизни не знаешь и знать не хочешь. Ничего не понимаешь, но всё чувствуешь — телом, каждой клеткой. Живёшь, да так живёшь, как больше никогда жить не будешь. Как жеребёнок или как воробей. Как уготовила нам природа. Естественно. Вот-вот, естественно! Ведь так живут дети, животные, птицы. Так живут травы, деревья, цветы… Может, настоящая жизнь — это жизнь естественная?
Не потому ли…
Берём рюкзаки и уходим в лес и в горы. Отправляемся плавать на кораблях, лодках, плотах… Любим зверей. Смотрим на парящих птиц, набирая в грудь воздух и неосознанно шевеля лопатками. И грустим, вспоминая детство, грустим самой сильной грустью.
Не потому ли, что тоскуем об истинной и утерянной жизни — естественной?