Долгое прощание
Шрифт:
– Какая там почва!
– сказала Ляля.
– Помочь надо человеку.
Николай Демьянович помолчал.
– А если в штат куда-нибудь? Нелегко, правда, но - попробовать...
– Нет! Ты же знаешь, он очень гордый, ранимый...
– Место можно найти приличное.
– Нет, Коля, ему нужно помочь в творчестве. Где-то подтолкнуть, подать руку, а дальше пойдет сам. Доброе слово хотя бы...
Лялин голос слегка дрожал. Никогда и ни о чем она Николая Демьяновича вот прямо так не просила, если он что и делал, то - сам, догадывался. А теперь впервые - просила. И сразу стало не по себе, потому что он как-то напрягся. А ведь он добрый. Ляля знала, что он помогал многим, особенно землякам, молодежи, людям бедным, незадачливым; знала, что не мог оставить жену, хотя не любил ее, терпел
Но тут, с Гришей, другое, Ляля предчувствовала, что будет натуга, и шла на это, на неприятное. Ту вспышку в "Поплавке" он, наверное, не забыл, но никогда ни разу не говорил Ляле ничего. Только однажды довольно робко заметил: "Не понимаю, как ты можешь жить с таким человечком?" Ляля оскорбилась. Ну нет, таких штук она не потерпит! Гриша никакой не человечек, он человек в настоящем и большом смысле. "А ты как можешь жить со своей истеричкой?" Оправдывался: "Марта не истеричка, она больная женщина. И у меня не осталось к ней никакого чувства, кроме, может, чувства долга и боязни нанести смертельную рану. А вот ты от своего Гриши никак не отлипнешь". И это было правдой. Зачем отрицать? Гриша - это Гриша. Как у Чехова где-то: "Жена есть жена". Самое странное, что Гриша даже не "жена", то есть не муж, они не расписаны, у Гриши есть своя комната на Башиловке, куда он регулярно сбегает после ссор с Лялей или в дни особого угнетения духа; он не кормит ее, как полагается мужу, и не одевает, и все-таки - ведь непонятно же, невозможно объяснить!
– все-таки отодрать от души нету сил. Прикипел, вплавился со всеми своими детскими бедами, корями, скарлатинами, картавостью, сыпью, потницей...
Николай Демьянович положил свою руку на Лялину.
– Ладно! Подумаем...
У Агабекова были гости. В громадной гостиной - Ляля таких больших комнат никогда и не видела, метров сорок - за столом под люстрой, как в театре, сидели несколько мужчин и женщин, ужин был в разгаре, еды много, отборной и, сразу видно, не домашнего приготовления, а из ресторана. Улучив момент, Николай Демьянович шепнул:
– Забыл сказать. У его папаши день рождения...
Во главе стола сидел старичок с необыкновенно розовым, глянцевитым, как бы муляжным личиком, в черной черкеске. Поднимались тосты, произносились речи.
Одна дама с внезапным энтузиазмом подняла тост "за присутствующую здесь, среди нас, замечательную представительницу...". Мужчины смотрели восторженно:
– Людмила Петровна, за вас! До дна! Все пьют за Людмилу Петровну!
Кто-то крикнул:
– Предупреждаю, кто не выпьет до дна за Людмилу Петровну...
Волновались, спешили чокнуться, излучали радостную преданность и даже, пожалуй, преклонение, и хотя Ляля догадывалась, что - пьяный вздор, большинство никогда не видели ее на сцене и, наверное, не слышали имени, а все равно было приятно, даже очень. Появилась гитара. Ляля стала петь сначала без желания, очень уж просили, и Николай Демьянович, сжав ее колено под столом, сказал тихо: "Прошу не отказываться", - но потом, выпив рюмку-другую вина, сама разохотилась и пела с удовольствием "Среди миров, в мерцании светил", цыганские и любимую с детства, которой мама научила: "По улице пыль подымая". Александр Васильевич смотрел на Лялю в упор, не мигая. Взгляд был странный, направлен на Лялин рот, и от этого - оттого, что не в глаза смотрел, а на рот, поющий - было неприятно. Что-то неживое было во взгляде лобастого человека с усиками, все больше стекленело, стекленело и превратилось в совершеннейшее холодное стекло, даже страшно на миг, но потом - веки мигнули, стеклянность исчезла. Грузины голосили по-своему, очень красиво. Ляля пыталась аккомпанировать. Один из гостей вдруг вскочил и захлопал в ладоши.
Будем пэть, будем пэть,
Будем вэ-сэ-литься!..
Все подхватили, захлопали, переместились в другую комнату, потащили Лялю - уже немного кружилась голова, хотелось дурачиться и быть, уж коль на то пошло, настоящей царицей бала!
– и она шлепнулась с гитарой на пол, на медвежью шкуру, и запела-заорала от души, перекрывая музыку радиолы:
Хас-Булат у-да-лой!..
Бедна сакля твоя!
И отчего напало такое веселье? "Хас-Булата" пели дома.
Александр Васильевич и Ляля сидели за маленьким столиком в кабинете, над головами в позолоченном бра три свечи. Было жарко от раскаленных батарей, вина; Александр Васильевич расслабил галстук и расстегнул верхнюю пуговицу белой рубашки. Разговаривали о музыке. В детстве Ляля три года посещала музыкальную школу, у нее находили абсолютный слух и хороший голос, но нужно было купить пианино, а у отца никак не собирались деньги, все тратил на сад, удалось купить только перед самой войной, но в сорок третьем году, когда было голодно, продали. Правда, мама купила тогда гитару. Александр Васильевич сказал, что очень любит итальянское пение и у него много пластинок, немецких, с записями Карузо, Джильи, Тоти Даль Монте. Ляля загорелась: послушать! Пошли в другую комнату, сели на диван. Гостей никого не осталось, они двое. Пластинки были настолько прекрасны, что Ляля обо всем забыла: о том, что дома ждут, что Николай Демьянович куда-то провалился и что Александр Васильевич раньше не очень-то нравился, подозревала в нем бабника. Никаких улик, а так - подсознательно. Глупость: усики и чересчур деликатное обхождение, он как будто даже остерегался до Ляли пальцем дотронуться. А бабников Ляля терпеть не могла.
Когда подошло к часу ночи, Ляля сильно заволновалась:
– Где же Николай Демьянович? А вдруг несчастье?
– Коля приедет, - твердо обещал Александр Васильевич.
– Приедет обязательно.
– Но я вас замучила!
– Обо мне не беспокойтесь, ночами как раз не сплю, работаю. А зеваю это сердечное, мотор стучит. Значит, нужно принять.
– Он вынул из кармана стеклянную трубочку, высыпал на ладонь несколько крохотных красных шариков.
– Принести воды?
– Пожалуйста. Если не затруднит...
Она побежала на кухню, зажгла свет, кухня оказалась огромной комнатой, вроде столовой - за занавеской кто-то храпел, - налила в чашку остывшую воду из чайника. Александр Васильевич лежал на диване, полузакрыв глаза. Лицо его, недавно румяное от вина, стало бледно, осунулось. Все это было как-то нехорошо. Приняв лекарство, он взял Лялину руку.
– Не уходите, Людмила Петровна.
– Я не ухожу, - сказала Ляля. Сама подумала: "Куда ж уходить? Второй час. На метро опоздала. И он какой-то плохой, и там - Гриша..."
– Сядьте ближе, рядом. Вот так. Здесь, пожалуйста...
– Не отпускал ее руку, держал крепко. Было похоже, что боится ее отпустить, как больной сиделку, но почему-то жалости к нему не было. Вдруг - звонок телефона в большой комнате. Николай Демьянович слабым голосом, едва слышно сквозь треск - из автомата - сообщил, что застряли в Замоскворечье, сели в кювет, машин нет, никто не вытащит до утра.
– Ты уж меня извини, переночуй там, у Александра Васильевича, а утром я тебя заберу. Только веди себя хорошо. Слышишь? Веди себя хорошо!
– А ты здоров?
– кричала испуганно.
– Да, да! Здоров! Ты меня извини!
Непонятно было, зачем извиняется.
– Николай Демьянович не приедет, - сказала Ляля, входя в комнату, где тот лежал на диване.
– Я побегу, Александр Васильевич? Может, успею на троллейбус. До свиданья! Где моя сумочка?
Вдруг нахлынуло - уйти немедленно, не оставаться больше ни секунды. Так бывало: непонятно отчего, и - никакой силой не удержать. Хозяин дома пытался уговорить, даже вскочил с дивана с неожиданной живостью. Куда? Что случилось? Не отдавал сумочку. Нет, нет, должна идти непременно. Но почти два часа ночи! Ничего, есть такси. А если вызвать домой? Нет, нет. Нет, нет, нет! Нет, исключено, совершенно невозможно. Сумочку - на память. Бегу, бегу, извините, большое спасибо. Да почему же такой пожар? В чем дело, собственно?