Долина Иссы
Шрифт:
На лугу, где надо было поворачивать в Боркуны, он сослался на то, что его ждут дома, и попрощался.
— Томаш! Ружье! — кричали они ему вслед.
Берданка осталась у них, прислоненная к ольхе. Он не обернулся, засунул руки в карманы и пытался насвистывать.
LXVI
Томашу было полных тринадцать лет, когда он сделал открытие: после настоящего отчаяния обычно приходит настоящая радость, и тогда забываешь, как выглядел мир, пока ее не было.
На астрах лежит иней. Ветка с покрытым изморозью кончиком качается — с нее слетела синица. Он стоит под грушей напротив окна, где раньше жила бабка Дильбинова, и вдыхает запах сморщенных коричневых плодов на земле — запах увядающего сада. Затем смотрит в щель между ставнями. Нет, наверное,
Им овладела новая тревога: а заслуживает ли он ее — учитывая все то, что у него внутри? Если между ними стоит корзинка с фруктами, он выбирает самое плохое яблоко — чтобы она случайно его не взяла. Накрывая на стол, следит, чтобы ей достались тарелки без единой щербинки (в доме почти все выщерблены), кладет вилку, раздумывает — ему кажется, что он положил себе хорошую, а ей немного потертую, — и быстро меняет. Разбудить ее — да, ему уже очень хочется, но это был бы эгоизм.
Из-за пруда эхом отзывается неровное гудение молотилки. Он обходит дом, вбегает на крыльцо, где сохнут семена настурции, и сталкивается в кухне с Антониной. На полу в коридоре доски с легкими вмятинами от многолетнего хождения. Он заглядывает в гардеробную. Вот взвесит этот узел с шерстью, а потом послушает у нее под дверью. Он снимает со стены безмен, зацепляет крюк за углы полотнища и двигает латунный стержень. На секунду это отвлекает его, но внезапно он все бросает и прикладывает ухо к двери. Больше он уже не может сдерживаться и нажимает ручку — тихо, чтобы без скрипа заглянуть в щелочку. Но дверь скрипит, и из комнаты слышится ее голос: "Томаш!".
Тогда, вернувшись с охоты, он заболел. Еще по дороге он трясся, а дома, стуча зубами, быстро разделся и залез между простынями. Бабушка Мися дала ему потогонный отвар из сушеной малины. Он уже носил в себе болезнь, и обманчивое упоение, испытанное утром, предвещало горячку, а может, болезнь была ему нужна. Подтягивая колени к подбородку, он желал лишь одного: забиться в нору и ощущать на себе тяжесть одеяла и кожуха. Это было несколько недель назад, но как это было давно…
Каштановые волосы, лежащие на подушке, когда Томаш подходит к ней в полумраке, она заплетает в косу, сидя перед зеркалом и склоняя голову набок. Однако сначала он прикасается губами к ее щеке и присаживается на кровать — на самый твердый край, торчащий выше матраса. Шпилька или что — то другое, чего нельзя как следует разглядеть, таинственно поблескивает на столике. Потом ставни открываются, Томаш смотрит на нее сзади, в зеркале ее глаза — немного раскосые, серые или с таким блеском, что не знаешь, какого они цвета. Толстые брови опускаются, когда она смеется, так что глаза прячутся в щелочках между ними и щеками.
По рассказам о своем раннем детстве Томаш знал только два события, связанных с матерью, и часто думал о них, пока ему не начало казаться, что он помнит разные подробности. Однако это было невозможно, он был тогда совсем маленьким.
"Купальное место" представляло собой нечто вроде просвета в ряду деревьев, где всегда была тень, — туда можно было попасть, спустившись с поля к берегу Иссы. Мать положила его у дорожки и была уже в воде, когда увидела на жнивье бегущего в их сторону пса со свешенным языком и поджатым хвостом (а в округе было много случаев бешенства). Она выскочила, схватила Томаша и, голая, неслась наверх, в парк. Томаш сам не знал, откуда он взял это полотенце, которое она схватила, не глядя, и которое развевалось за ней; и каким образом он чувствовал ее страх, хватающий воздух рот, стук сердца. Видел он и пса — рыжего, с впалыми боками, — и слышал позади его дыхание. Беспомощный, зависящий только от ее быстроты, он в ужасе замирал, боясь, что она не сможет бежать дальше, упадет. Впрочем, "она" была не более чем символом — даже не таким, как на фотографии, и не таким, как настоящая она, к которой он теперь мог ежедневно прикасаться. В разговорах с ней он упрямо возвращался к тому случаю и, после того как она все рассказывала, спрашивал: "А полотенце? Ведь там было полотенце". — "Какое еще полотенце?"
О втором событии Томаш не упоминал при ней вовсе. В полтора года он заболел дифтеритом и был при смерти, а мать, по точному описанию Антонины, билась головой об стену и шла по комнате на коленях, моля Бога о милости. Она подняла сложенные руки
Листья красные, Исса дымится среди порыжевшего аира. Иногда они запрягают лошадь и едут по деревням навещать друзей матери — еще с девичьих времен. Жбаны с пивом стоят на столе, и попыхивают трубки, и поднимаются стаканы, и дети, и собаки, и зеленые, расписанные цветами сундуки. Из сеней пахнет сыром, молочной сывороткой, яблоками, на перекладинах лестниц усаживаются куры: ленивое спокойствие избы в то время года, когда работы в поле закончены, и хозяйство замыкается в себе, в прямоугольнике двора. Грязь на дорогах мягко хлюпает, переливаясь сквозь спицы колес. Печь уже топится, в сумерках хорошо смотреть на огонь и ни о чем не думать. Розовый свет, пусть все так и остается, — но постепенно угли гаснут, все меняется, темно, а двигаться не хочется.
Фитиль лампы, у которой абажур с одной стороны белый, а с другой зеленый, надо долго подрезать ножницами, чтобы он не оставлял на стекле черных следов. Томаш делает уроки, она откладывает спицы со свитером и слюнит карандаш, чтобы исправить его задачу. Потом придвигает стул к его стулу, они сидят, прижавшись друг к другу плечами, круг лампы, они здесь, а за окном в саду ухают совы.
Однако от случившегося нелегко освободиться. Как-то раз она спросила его, кем он хотел бы стать. Он покраснел и потупил голову.
— Я… Наверное, священником.
Она насмешливо смотрела на него.
— Что за глупости ты плетешь. Почему же именно священником?
— Потому что я… Потому что я…
Он глотал слезы, не в силах их остановить. Он не мог выдавить из себя: "Потому что я не попал в козла и беспокоился, что ты забыла об обете", — впрочем, это была бы не вся правда.
— Потому что я… хуже других.
Благодаря тому, что священник носит сутану, ему можно быть не таким, как все люди, — предъявляемые к ним требования его не касаются. Вот что он пытался объяснить.
Выражение ее лица было таким, что он должен был добавить:
— Да, вот так.
— Ничего-то ты о себе не знаешь.
Он отвернулся и процедил сквозь зубы:
— Я не хочу быть один.
Так дверь открывается только раз: лицо над серым свитером под горло и незнакомка — лучится, зовет, ждет, влечет. Он, застыв, не может понять и внезапно, с криком — прыг, руки оплетают его: она. Нет, это уже никогда не повторится.
Сон спокоен. Она укутывает его одеялом, ее поцелуй ласково провожает его в гущу ночи. Ее шаги удаляются, а Томаш, уткнувшись носом в подушку, размышляет: что он может ей дать? Тетрадь с птицами? Нет, это было что-то другое. "Но ведь я люблю ее".