Долорес Клэйборн
Шрифт:
Часа так через два меняла я белье на ее кровати, той самой, в которой она потом столько времени пролежала совсем беспомощная. А тогда она у окна сидела и плед вязала и все напевает да напевает. Отопление включено было, но дом еще не прогрелся, — домам этим, хоть они на зиму и утеплены, уж не знаю, сколько времени требуется, чтоб прогреться, — так она в розовую шаль куталась. К тому времени с запада ветер задул, и дождь хлестал по стеклам рядом с ней, будто в них песок пригорошнями швыряли. А я как взгляну на окно, так вижу: в гараже свет горит — значит, красавчик
Я как раз простыню под матрас подворачивала — чтоб Вера Донован да спала на простынях, у которых углы по матрасу как чехол зашиты? Еще чего! Уж очень было бы просто постель застилать. Подворачиваю и ни про Джо, ни про детей отчего-то не думаю. И тут у меня начинает трястись нижняя губа. Прекрати, говорю я себе. Сию же минуту прекрати. А она не прекращает. Тут и верхняя принялась чечетку отбивать. Глаза слезами налились, ноги подкосились, села я на кровать и заплакала.
Да нет же, нет.
Уж раз я всю правду рассказать решила, так чего по мелочам врать? Я ведь не просто плакала, а передник на лицо набросила, да как завою в голос. От всех этих моих мыслей я измучилась и в конец запуталась. А сколько недель уже толком не спала? И ну совсем не понимала, что мне дальше делать. А в голове сверлит: а ведь не так, Долорес, а ведь ты все-таки о Джо и детях думала. Так оно и было, конечно. До того дошло, что я больше ни о чем думать не могла, потому-то я и разревелась.
Уж не знаю, сколько я плакала, знаю только, что, когда перестала, лицо у меня все соплями было вымазано, нос заложило, и я еле дышала, будто вперегонки бегала. И боюсь передник с лица скинуть: Вера-то, конечно, скажет: «Ну и спектакль, Долорес! В пятницу получишь расчет. Кенопенски… Это фамилия красавчика была, Энди, я только сейчас вспомнила… выдаст тебе конверт с деньгами». Это бы в ее духе было. Да только в ее духе что угодно быть могло. С Верой никогда угадать нельзя было, даже в те дни, до того, как мозги у нее совсем раскисли.
Когда я наконец передник с лица сдернула, гляжу: она сидит себе с вязаньем у окна и смотрит на меня, будто я муха какая-то новая и интересная. Помню, как у нее по лбу и щеке ползли тени от дождя, стекавшего по стеклам.
— Долорес, — говорит она, — пожалуйста, скажи, неужто ты снова позволила, чтобы подлец, с которым ты живешь, опять тебя обработал?
Сначала я даже не поняла, о чем она. Когда она сказала «обработал», мне сразу вспомнился вечер, когда Джо меня поленом ударил, а я его потом сливочником. Но тут до меня дошло, и я захихикала. И уже хохочу во весь голос, как ревела, и тоже остановиться не могу. Понимаю, что больше от ужаса — чтоб опять от Джо забеременеть, хуже и придумать было нельзя, а что мы с ним больше не занимались тем, отчего дети родятся, ничего не меняло, — но все едино, не могу перестать.
Вера посмотрела на меня еще секунду-другую, а потом опять взялась за вязание, будто ничего и не было. Даже снова напевать принялась. Будто для нее самое привычное дело, что прислуга сидит на ее незастеленной постели и воет, как волк на луну. Если так, то в Балтиморе
Ну, тут смех опять перешел в слезы, как дождь вдруг ненадолго переходит в снег во время зимних шквалов, если ветер повернет. Наконец они прекратились, и я просто сидела на ее кровати, обессиленная совсем, да и стыдно мне было… Но и очистилась я словно бы.
— Прошу у вас прощения, миссис Донован, — говорю. — Правда.
— Вера, — говорит она.
— Извините? — переспрашиваю я.
— Вера, — повторяет она. — Я требую, чтоб все женщины, которые закатывают у меня в спальне истерики, называли меня после этого Верой.
— Просто не знаю, что на меня нашло, — сказала я.
— О? — говорит она. — А по-моему, очень хорошо знаешь. Умойся, Долорес, а то лицо у тебя такое, будто ты его в пюре из шпината вымазала. Можешь воспользоваться моей ванной.
Я пошла туда умыться и оставалась там очень долго: по правде сказать, мне страшновато было выйти. О том, что она меня уволит, я думать перестала сразу, как она велела мне называть ее Верой, а не миссис Донован, — с теми, кого хотят выставить вон через пять минут, так не обходятся, — но я не знала, что она устроит. Она ведь бывала очень злой, скажу я вам; если вы до сих пор из моего рассказа этого не сообразили, значит, я зря время теряла. Она умела очень здорово хлестнуть, когда и куда ей взбредало в голову. Наотмашь била.
— Ты не утонула, Долорес? — окликнула она, и тут уж тянуть нельзя было. Я завернула кран, утерлась и вернулась к ней в спальню. И опять начала извиняться, но она только отмахнулась, но по-прежнему смотрит на меня, как на невиданную муху.
— Знаешь, ты меня до того удивила, что я чуть в штаны не наложила, — говорит она. — Столько лет я тебя знаю, но не представляла, что ты умеешь плакать. Даже начала думать, что ты каменная.
Я что-то пробормотала, что сплю плохо.
— Это я вижу, — говорит она. — Под глазами у тебя два голубых Пикассо, а в руках появилась пикантная дрожь.
— Что у меня под глазами? — спросила я.
— Неважно, — говорит. — Скажи мне, что случилось. Я только одно объяснение могла найти такому внезапному взрыву — что ты попалась. Да и сейчас других не нахожу, должна признаться. Так что, Долорес, просвети меня.
— Не могу, — отвечаю и чувствую, что все это сорвется и ударит меня, как заводная ручка старой модели «форда» моего отца, если за нее не так брались. Если не поостерегусь, то вот-вот опять завою у нее на кровати под передником.
— Можешь и расскажешь, — говорит Вера. — Не рыдать же тебе весь день! У меня голова разболится, и мне придется глотать таблетки, а я их терпеть не могу: они мне желудок раздражают.
Я села на краешек кровати и посмотрела на нее. Открываю рот и не знаю, что я говорить-то буду. И слышу:
— Мой муж примеривается трахнуть собственную дочку, а когда я пошла в банк взять деньги, отложенные детям на колледж, чтоб увезти ее и ребят, оказалось, что он все до последнего цента забрал. Нет, я не каменная. Никакая я не каменная!