Доля правды
Шрифт:
И как бы в подтверждение жениного возмущения совсем рядышком с ее головой на каменную стену, окружающую заброшенный, полуразрушенный особнячок, уселся иссиня-черный ворон — птица внушительных размеров — и, глядя на стариков, склонил головку набок. Оба взглянули на него в испуге, был он близко, рукой подать. Ворон, кажется, понял свою оплошность, а потому быстренько соскочил вниз, по другую сторону стены. Ройская перекрестилась, на что муж ее многозначительно постучал себя по лбу. Они молча продолжили шествие в гору, и тогда ворон появился снова. На сей раз спрыгнул на их сторону, прошелся прямо перед их ногами и исчез в воротах покинутого особнячка. Можно подумать, что это собака, которая хочет что-то показать своему хозяину.
Ройскую охватило беспокойство, она прибавила шагу, но муж
— Идешь или нет?
— Подожди, что-то, кажись, случилось.
Захлопали крылья, на выщербленном гребне стены уже сидела стайка ворон. Ройский, как загипнотизированный, пробрался под таблицей с предостережением, что дом может завалиться, и вступил в одичавший сад. Расположенный среди кустов двухэтажный особнячок, уже наполовину заросший травой, приходил в упадок не один десяток лет и теперь приобрел характерный для покинутых домов трупный вид. Позеленевший, с частично провалившейся крышей, с пустыми глазницами окон — вылитая морда водяного, вынырнувшего из ряски, чтобы сцапать и в тот же миг уволочь на дно очередную жертву.
— Совсем, что ли, рехнулся? Янек!
Ройский не ответил. Раздвигая серые ветки кустов, он медленно шел в сторону дома, нога ныла безбожно, не подчинялась, приходилось ее волочить. Во дворе было полным-полно воронья, они не летали и не каркали, но в молчании прохаживались и выжидающе поглядывали. Пустые окна особнячка напоминали истязаемых великомучеников из собора, их выжженные глаза, гримасы страданий, рот, отверзшийся для крика. А сзади скандалила Ирена Ройская, стращала своим больным сердцем, и грозила, что если он немедленно не вернется, то она уж больше никогда не испечет рулета. Все это он слышал и понимал, но остановиться не мог. Он вошел внутрь, прогнившие доски пола не столько заскрипели, сколько неприятно захлюпали.
Глаза его какое-то время привыкали к полумраку, окна были небольшими, частично забиты досками, и, несмотря на солнце, внутрь пробивалось не так много света, по крайней мере, сюда, вниз, потому что второй этаж был залит сиянием. Туда-то и направился Ройский. Воронье держалось снаружи, только один, самый большой, стоял на пороге, как бы отрезая путь к отступлению. Старик остановился у подножья лестницы, затея неважнецкая, подумалось ему, ступенек не так много, да и те, что остались, не вызывали доверия. Даже будь он очень легким и очень смелым котом, лучше б от задумки отказаться. Но несмотря ни на что, полез, мысленно распекая себя, непутевого старого идиота, за то, что давно уже прошли те времена, когда он после каждого такого похождения, мало-мальски придя в себя, мог сказать: «Вот и опять пронесло».
Поручень был скользким от влаги и плесени, голой рукой не ухватишься. Он обмотал ее шарфом. Первая ступенька треснула, как только Ройский поставил на нее ногу, — хорошо, что он оказался к этому готов. Другая была крепкой, третья — тоже, до восьмой все шло более-менее, на всякий случай он перешагнул через седьмую, странно выпученную. Потом стало хуже. Девятой не было, одиннадцатой и двенадцатой — тоже. А десятая, что ж, в конце концов, он забрался так высоко, что дальнейшие размышления смысла не имели. Он встал на нее и мигом подтянул больную ногу. Ступенька предостерегающе застонала, затрещала и начала потихоньку проваливаться. Ройский почувствовал, как соскальзывает по прогнившей древесине. Чтобы не загреметь вниз, он быстро, очень быстро для своих лет перепрыгнул через дыру, тут бы ему и успокоиться, но пол второго этажа оказался на уровне глаз, и это его сгубило. Желая как можно скорее добраться до пола, он пулей преодолел еще две ступеньки, но тут подвела больная нога, он потерял равновесие, и, боясь сверзиться, как пловец в воду, вперед руками ринулся в полосу солнечного света, проникающего сквозь дыры в крыше и через большое балконное окно.
Что-то хрустнуло, к сожалению, не доска, боль в сломанном запястье разлилась по телу горячей, тошнотворной волной. Постанывая, он перевернулся на спину, солнце ослепило его, и он инстинктивно прикрыл глаза сломанной рукой, но
Кусок рубероида легонечко толкнул его в спину. Ройский перевел дыхание и встал, ударившись головой о свисающую с крыши доску. Выругался и обернулся — чтобы убедиться, что это, увы, не рубероид и не доска. На вколоченном в бревенчатый потолок крюке висел труп, причем туловище было заключено в бочку, пробитую длинными гвоздями. Выше бочки тело выглядело гипсово-белым, а ниже покрыто засохшей кровью, от которой радостно отражалось солнце. На рыжей шевелюре сидел ворон и одним глазом смотрел на Ройского. Потом нерешительно клюнул в уныло свисающий со лба обрывок пластыря.
Ройский закрыл глаза. Картина исчезла, но на глазной сетчатке осталась надолго.
Интересно, нашли уже труп или нет? Впрочем, не суть важно, просто интересно. Найдут ли его сегодня или — что вряд ли — через неделю, роли не играет. Он включает телевизор, находит информационный канал и убирает звук. Паликот посасывает из мерзавчика виски, Эдельман возлагает цветы к памятнику Героев гетто. Повторяют только два этих сообщения. Если найдут труп, все иное отойдет на второй план.
Слухи расходились с быстротой молнии, и на Замковую со всех сторон стекалась толпа, сдерживаемая полицейскими. Прокурор Теодор Шацкий, примчавшись к месту преступления раньше Вильчура, взобрался по лестнице на второй этаж. Позже за ним с трудом вскарабкался Маршал — толстяк-полицейский с пушистыми усами. Не успел прокурор сделать первые распоряжения, как тело Маршала стали сотрясать потуги на рвоту. Сначала он воевал с ними, потом обгадил всего себя и усы. Вот тебе раз, подумал Шацкий, но, по сути, претензий к полицейскому у него не было. Картина и впрямь ужасающа, пожалуй, хуже в своей карьере он не видел. Разложившиеся или сгоревшие в пожаре трупы, утопленники, жертвы драк с раскроенными черепами — все это не шло ни в какое сравнение с висящим на крюке телом Гжегожа Будника, единственного подозреваемого по делу об убийстве своей жены, до недавнего времени находящегося в бегах.
Шацкий окинул взглядом чудовищную, сюрреалистическую картину; мозг его с трудом, словно на замедленных оборотах, преобразовывал увиденное в информацию. Что бросалось в глаза в первую очередь?
Пожалуй, бочка, этот кошмарный реквизит, придающий сцене театральную нереальность, вплоть до того, что где-то в глубине души Шацкий ожидал даже аплодисментов, после которых труп бы открыл глаза и улыбнулся зрителям.
Несомненно, приковывало взгляд и лицо. На каких-то курсах по криминалистике Шацкий узнал, что человеческий мозг запрограммирован так, чтобы распознавать лица и все, что на них отпечатывается: движения души, игру эмоций, всевозможные изменения, предупреждающие нас о том, стоит ли этому человеку улыбнуться или лучше как можно скорее сделать ноги. Наш мозг постоянно и повсюду выискивает человеческие лица (вот почему мы иногда видим Богоматерь на оконном стекле или морду чудовища на пне дерева), стараясь извлечь их из массы прочей информации, а после сортирует на известные и неизвестные и распознает их эмоции. Глядя на лицо Будника, мозг Шацкого испытывал адские муки. Особые приметы заместителя главы горсовета — болезненная худоба, запавшие глаза, рыжая шевелюра и бородка, даже эта несчастная рана на лбу — все исказил пробивший подбородок и вышедший через щеку наружу крюк. Изуродованные мышцы придавали лицу чужое, тревожное выражение, словно Будник на мгновенье заглянул в преисподнюю и увиденное там произвело на него неизгладимое впечатление. А сравнение могло оказаться не столь далеким от правды, подумалось Шацкому.