Дом ангелов
Шрифт:
— Спокойнее, пожалуйста. Не тебе судить его или отчитывать. Твое дело ему помочь. Надеюсь, я ясно выразилась.
Он соглашался, не желая вступать в пререкания. Но позже снова встревал с инициативой, предлагая, например, устроить облаву на нищих. Эти дамы-господа мало того, что отравляют воздух, так еще и отказываются от помощи, предпочитая жить в грязи, а не в приюте. Изольда протестовала:
— Наши «гости» (она употребляла именно это церемонное слово) ничего нам не должны, мы не налагаем на них никаких обязательств.
Антонен не отступал:
— Объясните мне, что заставляет здорового человека сесть однажды на тротуар с протянутой рукой?
— Те, кто дошел до края, больше ничего не могут.
— Даже двадцатилетний юнец, который, вместо того чтобы поднять зад, побирается
— Бывает и такое, но это исключение.
— Так вы не находите, что это просто-напросто рэкет, применяемый к честным людям?
Не в силах формулировать свои доводы спокойно, Антонен заводился. Она урезонивала его:
— Антонен, ты уверен, что избрал верный путь? Я понимаю, что тебе бывает нелегко, но если эта работа так тебе невыносима, возвращайся к своим квартирам для богачей.
Да, с ней надо было делать однозначный выбор.
— Достаточно ли ты любишь этих несчастных, Антонен? Ведь речь идет именно о любви.
Вечно этот шантаж высокими чувствами! Он гнул свое.
— Вы твердите о реадаптации, это ваша мантра. А вы знаете, что никто из этих несчастных не возвращается к нормальной жизни, — если такие и есть, процент до смешного мал. По мнению специалистов, лишь пять процентов бомжей имеют шанс выкарабкаться. И рецидивы неизбежны.
— Неправда, наши успехи не так уж ничтожны. Этим людям, обиженным жизнью, нужен свет надежды. Это усиливает их сопротивляемость и опровергает самые мрачные прогнозы. Повторяю, если тебе не по силам тягаться с бездной, скажи мне это сразу.
Она испытывала его, загоняла, как зверя, толкая к неверному шагу.
— Люди ненавидят нищих, потому что боятся однажды увязнуть в той же трясине. Подавая монетку, они заклинают злую судьбу, ты так не думаешь?
Он глотал вертевшиеся на языке ответы, боясь выдать себя. Лучше всего молчать. А она продолжала:
— Все эти бродяги в наших городах несут плохую весть: бедность возвращается и грозит каждому из нас. Они подрывают наше уважение к человеку, нашу слепую веру в прогресс.
Он кивал, склоняясь перед этим монументом мудрости.
— Ты знаешь, сколько надо времени, чтобы стать клошаром? (Только никому не говори, что я сказала это слово.) Считаные дни. Перестаешь мыться, бриться, менять белье — и опускаешься. Если никто не протянет тебе руку, с тобой покончено. Это точка невозврата. Знаешь, какие бывают старики? Они хранят все, вплоть до куриных костей, превращают свое жилище в свалку, куют себе броню из отбросов. Быть бедным — это уже быть меньше, чем гражданином. Но стать клошаром — это стать меньше, чем человеком, это живой крах.
Он восхищался этой гранд-дамой, посвятившей жизнь обездоленным. Когда большинство буржуа устремлялись на лазурные пляжи, бороздили моря на яхтах, она пропадала в трущобах, якшалась с голытьбой. Она предала свой класс, чтобы служить униженным, свою семью — чтобы перейти к левым, предала и левых, навязав им свою фамилию, от которой веяло старым добрым Вагнером с легким налетом неонацизма. Она и завораживала, и раздражала все стороны. На дне ей было так же вольготно, как под золотыми сводами дворцов. Было в ней это изящество аристократов, для которых каждый, будь то принц или слуга, — свой. Она знала лишь себе подобных. Она позволила себе роскошь отказаться от ордена Почетного легиона, которым социалистическое правительство хотело наградить святую покровительницу обиженных. Этот отказ только увеличил ее популярность.
У большинства людей случаются приступы филантропии. У нее это было перманентное состояние. Ее милосердие было превыше всех невзгод, неумолимо простирала она его на свою паству. Горе тому, кто смел ей перечить. Не согласиться с ней значило оскорбить всех проклятых мира сего. Она могла быть и жестокой: публичное унижение входило в ее излюбленный сценарий. Негодование свое она копила и выплескивала его разом по вдохновению. Вспышки ее гнева вошли в легенду. Она, например, гордилась тем, что отчихвостила певца Боно в беседе с Кристианой Аманпур на канале CNN. Лидер группы U2, разглагольствуя о голоде в мире, некстати спутал Монровию и Фритаун, Либерию и Сьерра-Леоне. Она не спустила ему этого ляпсуса, напомнив, что балагану шоу-бизнеса
— Все эти активисты из ассоциаций подобны дамам-патронессам девятнадцатого века: у них есть свои цыгане, свои нелегалы, свои иммигранты, свои женщины, подвергающиеся насилию, и они носятся с ними как с писаной торбой. Не говоря уж об актерах, которые используют угнетенных для личного пиара. Они позируют в Сахеле или в Бангладеш с рахитичными негритятами, с голодной детворой. А попозируй-ка с нашим парижским клошаром, который к тому же еще и воняет, — это не так гламурно и не окупается.
Антонен продолжал собирать сведения о ней на разных сайтах. Были в ее биографии теневые зоны. Она стала объектом яростной полемики, затеянной знаменитым английским эссеистом Кристофером Хитченсом, автором критического труда о Матери Терезе (The Missionary Position, Лондон, 1995), со страниц которого он обвинял святую в неоказании помощи людям в опасности, в так называемой вербовке душ, в болезненной одержимости абортами и контрацепцией. Хитченс, взявший интервью у Изольды в Калькутте, — ей было тогда восемнадцать лет, — описал ее как «самую сексуальную, но и самую фанатичную монашку» из всех, встреченных в этом узком кругу: она-де беспрекословно повиновалась приказам основательницы, отказывая в обезболивающих умирающим и в операциях больным, если на то не было воли «самой». «Она бросалась на лежащие тела, — писал Хитченс, — так, будто они принадлежали ей испокон веку, и обещала им рай сегодня же. Надо было видеть, как это восхитительное создание оспаривало живые скелеты у других спасателей, индусов, мусульман, протестантов, отвоевывало их, как долю рынка в бизнесе милосердия, складывая вповалку на тележки или подручные носилки, — поразительное зрелище. Она не спасала — она выбирала свою квоту несчастных».
Изольда хотела тогда подать в суд, но Мать Тереза ее отговорила. Когда журналисты спрашивали ее об этом эпизоде, она ссылалась на свою молодость и безграничное восхищение албанской монахиней, тем временем канонизированной Ватиканом.
Но ей прощали всё — ее любили. Каждое утро, в дождь ли, в ветер, она выходила на пробежку в соседний парк Анри Барбюса, длинной шпилькой сколов собранные в пучок волосы. Шпилька представляла собой кусок рога, заточенный, как кинжал: было чем отпугнуть агрессивно настроенных подонков, часто встречавшихся в этих местах. Своими скульптурными формами она притягивала всевозможную шпану. Каждую неделю она на личные деньги покупала букеты роз и расставляла их по всему дому. По воскресеньям дарила лилии или тюльпаны всем своим «товарищам» — некоторые из них настолько не привыкли к подобным знакам внимания, что отказывались, подозревая насмешку. Были и такие, что топтали цветы. Изольда ничего не говорила, подбирала смятые стебли с терпением, внушавшим страх. И так до тех пор, пока, в следующее воскресенье, подарок не принимали.
— Даже парии имеют право на красоту, особенно парии.
Получив в свое время соответствующую квалификацию, она сама делала желающим маникюр и педикюр, обрабатывала изъеденные грибком гноящиеся пальцы, вырезала вросшие ногти. Она также делала женщинам массаж, помогала им краситься, чтобы «вновь обрести самоуважение». По субботам был «парикмахерский день», самых заросших бродяг усаживали в ряд на стулья и подстригали им космы, а Изольда, вооружившись лупой и пинцетом, сосредоточенно обирала вшей. Она лелеяла своих обездоленных, как садовник цветы. Возвращение к жизни тех, кто получал работу, был поводом для маленькой церемонии и дежурной речи: