Дом горит, часы идут
Шрифт:
“Если ваши единоверцы будут на ваших глазах бить жидов, выпускать из перин пух, а из жидовских животов – кишки, бесчестить наших жен, матерей, сестер, – что вы будете делать?”
Березина ничто не берет. Даже после этого вопроса он отвечает: “Не знаю”.
Нахману нужно его добить. Чтобы он оставил свое укрытие и что-то вразумительное сказал.
“Вы же должны что-нибудь делать! Или вы будете стоять в сторонке и смотреть? Или это „не ваше дело“. Пускай себе человечество возрождается, а жидов бьют себе на
Тут низменность опять выступает на первый план. Демонстрирует, что оно знать не знает ни о каких возвышенностях.
“Вы во что бы то ни стало желаете, чтобы я был виноват в том, что делают другие?”
Все же Лиин жених погибает. Несет полную ответственность за брошенное им в лицо погромщикам: “Звери!”
Сперва Березин, как всегда, не решителен. Спешит не принять участие, а поскорее скрыться.
Потом понимает, что выхода нет. Что, глядя на все это, только и повторишь: “Это верно”.
Мол, ничего не поделаешь. Если так повернулось, то правильней будет умереть.
9.
Как можно было, не будучи знакомым с Лизой и Колей, сказать о них все? От этой точности даже поеживаешься.
Удивительно, что на сей раз высшая сила не скрывает своего присутствия.
Причем так, что не спутаешь. Сквозь фамилию “Березин” проглядывает “Блинов”, а сквозь имя “Лея” – “Лиза”.
Еще надо понять такую странность. Если это послание, то почему оно вложено в не самую лучшую пьесу?
Чириков для этой миссии тоже не подходит. Был бы сторонником евреев, так ничего подобного.
Пару раз Евгений Николаевич спьяну проговаривался. Что-то бормотал о еврейском засилье и косился на соседа по столу.
Видно, личность драматурга тут ни при чем, а вкус и вообще – дело десятое.
Вряд ли провидение заинтересуется другими текстами автора. Да еще, подобно заядлому редактору, потребует все переписать.
10.
С тех пор Колина судьба связана с “Евреями”. Он стал не только исполнителем одной из ролей, но заложником этой пьесы.
Публика, конечно, ни о чем не догадывалась. Должно было пройти немало времени, чтобы все прояснилось.
Другое дело – смыслы, лежащие на поверхности. С этим все настолько ясно, что пьесу запретили.
Впрочем, то, что не разрешено в России, за границей немедленно входит в моду.
Трудное дело – эмиграция, но порой приятное. Особенно если речь о запретных плодах.
На родине они бы читали Горького или Куприна, а тут знакомятся с новинками свободной мысли.
Не просто знакомятся, а смотрят на сцене. Существуют так, будто между изданным и неизданным нет никакой разницы.
Как не отметить это событие? Женщинам не взбить на головах башни, а мужчинам не прочертить в шевелюре пробор.
В
В фойе преобладает мотив: нам не страшно! То, от чего бы мы шарахались дома, здесь не причинит вреда!
Немного, правда, смущает название. Оно не ограничивает пространство пьесы и включает в себя зрительный зал.
Это вам не “Дядя Ваня” или “Три сестры”, а “Евреи”. То есть весь без исключения огромный народ.
Вот как все сложно. Погода прекрасная, рядом чудесное озеро, но что-то мешает выдохнуть и вздохнуть.
11.
Сцена в это время полюбила действительность. Когда пытались что-то вообразить, то в первую очередь думали о месте действия.
Причем себя не ограничивали. Уж если большая квартира, то все четырнадцать комнат.
На подмостках росли почти настоящие деревья. Сразу возникала мысль, что на следующем спектакле они зазеленеют.
Бывало, ветер гулял по сцене. По крайней мере, занавеска вздымалась высоко, как во время грозы.
Может, так театр извинялся за былое равнодушие к реальности? Этими подробностями возмещал их полное отсутствие?
Правда, не со всякой действительностью захочется оказаться рядом. Будешь как завороженный смотреть на руку с острым ножом.
Этому ножу все равно что вспарывать: он так же легко войдет в перину и в живую плоть.
Известно, что за перины у евреев. Потому на них пошло столько пуха, чтобы сразу провалиться в сон.
Так что это нелюбовь не к перинам, а к снам. К единственному праву этих людей ночью забывать о своих бедах.
Летит пух над сценой театра, перелетает в зал, оседает на платьях и пиджаках женевской публики…
На улице зрители отряхнут одежду, а дома обнаружат еще дюжину пушинок, которыми их пометил погром.
12.
Для актера спектакль – вариант судьбы. Примериваешься к чужой истории и делаешь кое-какие выводы.
Что если это был бы не он, а ты сам? Вел бы ты себя так же решительно или проявил слабость?
Сложнее всего режиссеру. Ведь его точка зрения не фиксированная, а как бы скользящая от персонажа к персонажу.
Для публики это тоже вариант. Все, что удалось миновать в реальности, она переживает в зрительном зале.
Как видно, на сей раз имела место передозировка. Настоящего времени оказалось больше нормы.
Уже никто не верил, что это спектакль. Казалось, погромщики пришли за каждым из них.
Как давно они расстались с родиной, но в эти минуты она была рядом. Причем не ее леса и реки, а ее кастеты и топоры.
Тут есть единственный выход – упасть в обморок. Спрятаться в этом обмороке от наступающих громил.