Дом и дорога
Шрифт:
Он летит...
Я уезжал. День был серенький, тихий. Высоко в стратосфере работал тяжелый самолет. Его грозный гул летел с неба на землю, будто там, за облаками, кто-то огромный катал металлические шары по мраморной плите.
Ничего нового о Федоре Мелесе я в архиве не нашел. Его крылатая тень бесследно растаяла в тобольском небе двести лет назад. «...Однажды он поднялся и улетел вдаль. Больше его не видали». Кстати, свою поэму Хлебников посвятил поэту Василию Каменскому, одному из первых русских авиаторов, «летунов», как тогда говорили.
Губернатор расхаживал по кабинету с забытым ощущением здоровья
— Как там наш Мелес?
Секретарь оборвал доклад на полуслове. Ему понадобилось время, чтобы прийти в себя. Наконец он поднял голову над бумагами.
— Заключенный Федор Мелес бежал.
— Ну да, — сказал губернатор, ничуть не удивившись известию, хотя еще минуту назад не думал о ссыльном монахе да и вообще давно забыл его. — Истинно безумец!
— Нет, — глухо сказал секретарь.
— Что? — спросил губернатор.
— Он не был безумцем.
Губернатор вдруг подумал, что совсем не знает секретаря. Он заметил, как в преданных глазах чиновника мелькнуло то, чего он раньше никогда не замечал, — неподатливость, упрямство, какое-то даже злорадное удовлетворение, словно тот о чем-то догадался, до чего-то дошел и будет теперь стоять на своем и никогда от этого не отречется.
Секретарь сделал шаг к губернатору и чуть слышно, на одном дыхании сказал:
— Птицей он был.
1983
КОММЕНТАРИЙ К ГАЗЕТНОЙ СТРОКЕ
Понятно, говоришь, сделаем, прощайте. И — знакомым коридором, мимо прокуренных кабинетов, а потом толкнешь дверь и — это как нырок — в синеву, в толпу, в грохот трамваев. Спешишь, и кажется, спешат и торопятся все вокруг. И тут — самолет. И отчего-то сразу тревога, странная, необъяснимая. И все словно впервые: и вечернее оживление, и темные фигуры прохожих, и грязный мокрый снег на тротуарах, и этот самолет. Вот он взбирается на облака, уходит, тают его огни... Ты стоишь на дне узкой черной улицы, запрокинув голову и глотая сырой воздух. Привычно подумаешь о всех летящих, и вдруг вспомнится что-то забытое, давнее — детские голоса в сумерках; под крышей беседки темно, лиц не разглядеть, и потому можно петь не робея, не смущаясь, и слабые голоса старательно выводят: «Летят самолеты, сидят в них пилоты и с неба на землю глядят...»
Был пятый час полета, когда тяжелая машина, накренившись и вибрируя всем корпусом, повернула на материк. Надсадный гул турбин пролетел над мертвой заснеженной пустыней и пропал среди полей торосистого льда.
В полутьме пилотской кабины, где все так же мигали сигнальные лампочки и зеленым огнем полыхали циферблаты приборов, ручки, указатели, кнопки, радист, потягиваясь и зевая, сказал:
— Переключайтесь на приемник.
Он нашел станцию и тщательно отстроился. Теперь можно было послушать музыку. Время от времени мелодию рвали телеграфные сигналы: работал радиомаяк. Они пойдут домой, держа на его позывные. Радист представил, как из глубин ночи на этот телеграфный писк спешат самолеты... Он снова зевнул и посмотрел на командира. Летчик сидел в той же позе, что и четыре часа назад. Тяжелая застывшая фигура.
Командир
«Боги октябрьских туманов и моросящих дождей...»
Впервые
Едва пианист взял несколько аккордов, летчик вспомнил далекую военную осень, багровую луну над летным полем и пустые стоянки — сиротливые просветы в темных рядах самолетов. Эта картина навечно срослась с музыкой, как срослась с ней память о человеке, сказавшем однажды «боги октябрьских туманов и моросящих дождей»..
Он сидел у окна в дощатом бараке, глядя на раскисший аэродром. По стеклу бежали потоки воды. В бараке было душно, пахло сырой одеждой, и звучала музыка, которую он слышал сейчас в своих телефонах.
Все продолжали молчать и после того, как музыка смолкла. Он помнит, какую неловкость и даже беспокойство испытал, сидя спиной к летчикам и ничего не ощущая за собой, кроме тишины и внезапной пустоты. Он уже хотел оглянуться, когда летчики и механики зашевелились, закашляли, и кто-то из угла лениво заметил, что очень уж пасмурная, прямо по сезону музыка, ни дать ни взять — последние метеосводки. Летчики рассмеялись. И тут незнакомый молодой голос сказал: дескать, нет ничего удивительного, что кто-то уловил в музыке осеннее настроение. Композитора, написавшего этот концерт, и еще одного его современника, их так и называли — боги октябрьских туманов и моросящих дождей. Это было сказано высоким отчетливым голосом, не то чтобы громко, но как-то неожиданно весело, и в бараке, где снова переговаривались и спорили сиплыми голосами, стало тихо. Тогда командир, наконец, повернулся и увидел мальчишку в новенькой офицерской шинели.
«...и моросящих дождей, — растерянно повторил он, голос его сорвался. — Простите, я должен представиться».
Со скамьи поднялся младший лейтенант с темными глазами и ярким румянцем на нежном, почти детском лице. Он выпалил: был студентом, занимался в аэроклубе, потом училище, полный курс за десять месяцев, прибыл для дальнейшего прохождения службы, готов летать.
Командир пожал плечами и показал на окно, за которым мокли самолеты. Успеется. Поменьше прыти, сокол, недельку-другую поковыряешься в зоне, а там видно будет.
Но двух недель не понадобилось.
«Довольно, — сказал он мальчишке после третьего или четвертого полета в зону. — Ученого учить, знаешь... — И вдруг с раздражением подумал, как это у них у некоторых все само собой получается, точно они летчиками родились. Вот и этот, двадцатилетний сосунок. Изучал что-то там у себя в институте, бросил, стал летчиком, а мог кем угодно стать... — Пошли, посмотрим твою машину».
По дороге мальчишка рассказывал, что в училище недавно пришла новая техника, ему не довелось полетать, он жалеет, но надеется наверстать упущенное в боевом полку. Летчики злорадно ухмылялись. С машины стащили чехол. Перед ними стоял старый залатанный истребитель.
«Ничего, — сказал мальчишка, выпятив губы, — сойдет и этот. Тригей поднялся в небо на навозном жуке».
Вот так он открывался. Неожиданно, за словом или жестом. Пристально глядя на командира, младший лейтенант кивал головой: да, конечно, разумеется, слушаюсь, товарищ майор; он мог, обращаясь к полковому врачу, бросить: «Как поживаете, док?» — и это не выглядело ни фамильярностью, ни игрой...
Мальчишка был сыном архитектора.
«Ну как же, — говорил он, — вы, наверное, видели: фабрика-кухня, такое серое здание на столбах, бетонные стены, ленточное остекление... Ранняя работа. Тогда многие так строили. Не знаете? Или еще, уже в другом стиле — речной вокзал. Бывали в Москве? Помните? Ну вот, я же говорил».