Дом и корабль
Шрифт:
— Объясните мне, Петрович, — сказал Митя, невольно впадая в тот дружелюбно-поддразнивающий тон, таким разговаривали со стариком все подводники, — почему вы передо мною тянетесь? Вы не обязаны меня приветствовать.
Старик ответил не сразу. Вид у него был такой, как будто он к чему-то прислушивается.
— Обязан, — сказал он наконец.
— Обязан?
— Так точно. Матрос всегда обязан приветствовать офицера.
— Командира, — поправил Митя.
— Офицера, — упрямо повторил старик. — Я вам не подчиняюсь. Начальнице объекта — более никому. Стало быть, вы мне не начальник. И — не командир. Но вы — лейтенант. Лейтенант же есть флота офицер.
Митя
— Ну хорошо, матрос обязан, — сказал он с бессознательной жестокостью, — так разве вы матрос?
— Так точно, матрос.
— Матрос, дедушка, это который служит.
— Никак нет.
— Как это нет?
— А вот так. — Петрович повернулся всем корпусом, голову он держал высоко, но вертелась она плохо. — Человек сразу матросом на свет не родится. Сперва человек, а потом, стало быть, матрос. Так?
— Так, — сказал Митя, не очень понимая.
— Ну, вот и в обратный путь тем же порядком. — Глаза Петровича засветились лукавством. — Сперва я, а потом уже матрос.
Митя засмеялся.
— Н-да, — сказал он почти с завистью. — Крепко это в вас вколочено.
Старик обиделся.
— Я, товарищ лейтенант, с покойным капитаном первого ранга всю срочную сломал, в кругосветное ходил и в две экспедиции, и он на моей памяти не то что пальцем кого тронуть, слова матерного я от него не слыхал. В семнадцатом году его матросы командиром «Нарвы» проголосовали, это оценить надо.
— А что?
— А то, что и сейчас не всякого бы проголосовали, а в те поры матрос зол был.
— Ну, разные офицеры были, — примирительно сказал Митя.
— То-то и есть, что разные, — сказал старик все еще сердито. — Все люди — разные. Сколь ни живу, еще ни разу двух одинаковых не встрел.
Огонек разгорелся.
— А с Владимиром Вячеславичем мы были крестовые братья, — продолжал старик. — Крестами менялись. Тут во дворе травят, будто мне сто годов и крест у меня за Севастополь. Пустяки все это. Я его годом только старше. Ему бы сейчас семьдесят второй пошел, стало быть, мне — семьдесят третий. Тоже — хватает.
— А вы в бога верите, Петрович?
Старик подумал.
— Верую. Однако не шибко. Раньше отчетливее верил.
— А Кречетов?
Старик опять подумал.
— Еще помене моего. У образованного человека как поймешь? Поп ему неинтересен, потому — он попа умнее. Иконы держал, особенно одну любил — материнское благословение, но чтоб лампаду затеплить — это никогда. Тифом болел, уговаривали его причастие принять — отказался. Я, говорит, двадцать лет у исповеди не был, что уж теперь с богом заигрывать.
— Ну и что ж ему — в аду гореть? — съехидничал Туровцев и тут же устыдился. Но старик не обиделся.
— По вере так, — сказал он серьезно. — А по справедливости… Почему я и говорю, что вера моя — слабая.
«Склероз», — подумал Митя и сразу соскучился. Поглядел на часы — до побудки еще оставалось время — и решил рискнуть: заглянуть в неурочный час к Тамаре. Эта мысль сразу же вытеснила все остальные. Он встал, зевнул, потянулся и ленивой покачивающейся походкой двинулся к флигелю. Уже стоя на крыльце, он быстро оглянулся — не смотрит ли вслед Петрович, — рванул к себе тугую дверь и, проскользнув внутрь, ловко придержал ее с обратной стороны. В темноте он чувствовал себя как дома: четыре ступеньки вниз, два шага вправо, пальцы нащупывают сквозную дыру от французского замка.
Он рассчитывал пройти незамеченным,
— Здравствуйте, Николай Эрастович, — сказал Митя не очень приветливо. Суровость была необходима, достаточно улыбнуться, и хлынет поток ненужных слов — вопросов, на которые неизвестно, что отвечать, и жалоб, почему-то не вызывающих сочувствия. Вглядываясь в дряблое, заросшее седой щетиной лицо, Митя никак не мог себе представить, что этот замшелый старик мог быть мужем Тамары. Ревность без воображения — ничто, поэтому у Мити не было ревности, а только слегка брезгливое чувство, в котором сливались и желание и боязнь обидеть.
Стучаться к Тамаре при Николае Эрастовиче не хотелось, а Николай Эрастович не уходил, то ли считал долгом вежливости освещать Мите дорогу, то ли не терял надежды поговорить и пожаловаться. Митя заложил руки за спину и сделал каменное лицо. Николай Эрастович потоптался еще с минуту, но, видя, что лейтенант не двигается и не заговаривает, вздохнул и скрылся за дверью, унося с собой суматошный коптящий язычок и оставив ядовитую струйку керосиновой гари.
Час спустя Туровцев вновь вышел на крыльцо. Двор ожил, под аркой, в ожидании раздачи кипятка, строилась очередь. Митя был недоволен, все вышло не так, как он предполагал. Он рассчитывал, что Тамара спит, он разбудит, она обрадуется. Тамара не спала, она растапливала печку и Митин приход восприняла как-то очень буднично. Он ждал, что Тамара спросит его, почему он не пришел вчера. Тамара не спросила. Он не решился рассказать о своей стычке с Границей, вместо этого он пожаловался на Горбунова: дескать, следит за каждым шагом. Тамара промолчала. Чтоб как-то порвать натянутость, Митя вздумал — скорее в шутку, чем всерьез — попрекнуть Тамару Селяниным. И получилось совсем плохо. Когда Митя, косясь на не убранные с вечера чашки, бормотнул: «Совсем по-семенному», — Тамара, сверкнув глазами, отрезала: «Нет пока». Дальше пошло слово за слово:
— Пока?
— Да, пока.
— А может, уже?
— Можешь не сомневаться, я бы тебе сказала.
— Очень признателен. Значит, это все-таки возможно?
— Почему же нет? Ты столько раз говорил, что мы оба совершенно свободны…
Митя прикусил язык. Он действительно говорил нечто подобное, но для него было новостью, что Тамара так буквально поймет слово «оба».
— Что-то товарищ военинженер зачастил, — сказал Митя, стараясь скрыть смущение. — Наверное, много свободного времени.
— Наверное. А главное — ему ни от кого не надо прятаться.
Затем последовали взаимные резкости, слезы и бурное примирение; все это заняло больше времени, чем было в Митином распоряжении, и теперь предстояло, во избежание скандала, срочно выдумывать для своей отлучки убедительное объяснение.
Крыльцо флигеля почти на траверзе ворот, поэтому Митя не пошел напрямик, а пересек двор по диагонали в сторону черного хода главного здания, с тем чтобы уже оттуда, успокоив дыхание и вновь обретя непроницаемость, мерным шагом человека, идущего по служебным делам, проследовать сквозь арку. Постоял минуту, дыхание вошло в норму, но объяснение так и не родилось. По штурманской привычке поглядел вверх: лестничное окно разбито, и с подоконника свисает гигантская грязная сосулька. Митя поежился: сверзится такая штуковина — и каюк, не надо никакой артиллерии.