Дом и остров, или Инструмент языка (сборник)
Шрифт:
Совершенно не отличаю. Тех, кого рецепты моего романа заинтересуют, отсылаю к древнерусским текстам (преимущественно, кстати, немецкого происхождения), которым я следовал. Мой единственный комментарий к сюжету подобен бегущей строке ТВ: не пытайтесь повторить это самостоятельно.
Что бы Вы назвали самым странным и необычным из того, что происходило с Вами в процессе написания «Лавра»? Может, пропадали фрагменты текста или, наоборот, появлялись в нем слова, которых Вы не писали, и т. д.?
Нет, ничего не пропадало и ничего не появлялось. В тех сферах, где я пытался искать ответы на вопросы, такие фейерверки не случаются. Там спокойное
О литературе
В романе «Соловьев и Ларионов» главный герой, стоя по грудь в море, которое он безумно любил, «испытывал сомнения насчет того, не в слишком ли интимных отношениях пребывает он с предметом своей любви». Сквозь иронию мне мерещится намек на Ваше отношение к литературе. Долгое время Вы держали дистанцию, изучали ее, любовались ею, сделались доктором филологических наук. И не потому ли Вы не спешили писать, что боялись слишком близких отношений с литературой? Что Вас останавливало?
Вы правы, к большой любви страшно прикасаться. Положишь ей руку на колено — и всё разрушится, превратится в рутину. Иногда созерцательное отношение гораздо более чувственно. Оно учит ценить интонацию, случайное прикосновение. Вместе с тем, созерцание не должно быть бесконечным, потому что плод дает все-таки не оно.
Развивая тот же образ, следует сказать, что прочный брак заключается в период духовной зрелости, а не половой. Так, на мой взгляд, и в литературе. Навыки создания текстов, как и возможность продолжения рода, человек обретает в довольно раннем возрасте. Но эти опыты — даже вполне состоятельные стилистически — еще не означают, что брак автора с литературой заключен. Важна духовная составляющая, некое силовое поле, в котором созданная конструкция оживает. Создание литературного произведения (поскольку всякий автор — демиург) неизбежно напоминает сотворение человека: в созданного из персти Адама вдувается жизнь. Делать глиняных человечков не так уж сложно, но ведь главная задача — заставить их двигаться.
Мне не близки произведения, в которых язык бежит впереди мыслей и чувств. Я не говорю, что это преступление. В конце концов, издается множество книг, являющихся, в сущности, феноменом языка или, точнее, стиля. Но содержание их обеспечено не столько личностью автора, сколько литературной традицией.
Если бы Лихачев был жив, если бы этот кокон, которым был Пушкинский Дом, сохранился в идеальном виде, Вы бы стали писателем? Современность вообще заинтересовала бы Вас?
Думаю, стал бы. Дело в том, что у каждого человека существует внутренняя логика развития. Это только кажется, что поезд внезапно сменил колею. На самом деле, стрелка была уже давно переведена. Я обратился к литературе не потому, что наука изменилась, — изменился я. Вообще говоря, обращение к писательству не может быть произвольным, для всякого высказывания должна возникнуть необходимость. Помните старый анекдот о лорде Генри, который до тринадцати лет не говорил — и вдруг произнес фразу: «Однако, сэндвич подгорел». Сбежался весь дом, все стали спрашивать: «Лорд Генри, почему вы молчали тринадцать лет?» И он ответил: «Потому что тринадцать лет с сэндвичами было всё в порядке».
Но это и есть мой вопрос: Вы стали писать потому, что с сэндвичами стало не всё в порядке?
Я бы сказал так: сэндвичей стало не хватать, я по чувствовал голод. Появилось то, что не помещалось в исследования хроник и хронографов, что потребовало иного языка выражения. Более того, я бы сказал — появилась потребность в том языке выражения, который включает в себя
Как появляются такие особенности зрения?
Как дальнозоркость — с возрастом. При осмысленном отношении к жизни возраст — это одно из имен опыта. И в каждом возрасте возникают новые вопросы к жизни.
Вы проводите какие-нибудь параллели между собой и главными героями своих романов? Много ли у Вас с ними общего?
Создание литературного героя уподоблю отцовству. Автор предоставляет героям некий генетический материал, и закономерно возникает ожидание (в том числе у самого автора), что страницы романа будут усеяны маленькими авторскими копиями или копиями отдельных его черт. Когда же эти человечки появляются на свет, выясняется, что они не очень похожи на автора. Потому что зачатие — процесс двусторонний, и в качестве партнера автора выступает то, что мы называем «объективной реальностью». Эта реальность, сидя в голове у всё того же автора, вынашивает и формирует плод, именно она делает героя неуправляемым. Когда же автор волевым образом вмешивается «от себя», он, на мой взгляд, добавляет не столько то, что ему, автору, свойственно, сколько то, что ему несвойственно: своего рода компенсирующая функция литературы. Сходство автора с героем чаще всего обманчиво.
Смотрю на подпись: автора этого вопроса зовут Евгений. В нашем с Вами диалоге, Евгений, можно было бы обнаружить феномен двойничества, но такой вывод был бы поспешным. Если Вы, возможно, что-то обо мне знаете, то я о Вас — несмотря на то, что сам Евгений, — не знаю ничего. Таково примерно отношение героя к автору.
У Вас очень зоркая проза, в ней множество визуальных впечатлений героев и связанных с этим ощущений. Это роднит Вас с Набоковым. Похоже, он в свое время произвел на Вас большое впечатление, хотя стиль у Вас свой, не набоковский. Как Вам удалось не попасть под его интонационное влияние?
Со временем я стал понимать, что сила литературного произведения состоит не только в технических возможностях автора. Тот универсум, который создает автор, «подчеркнутым» стилем до некоторой степени разрушается. Этот стиль разоблачает текстовую, искусственную, природу созданного мира.
Мне кажется, что Набоков достиг максимума того, чего можно достичь посредством стиля. В юности, когда читательский опыт был богаче жизненного, набоковские тексты вызывали у меня радостное изумление. Сейчас я тоже отдаю ему должное, но, скажем так, гораздо спокойнее. «Вкушая» Набокова, я не всегда чувствую сытость: так после пирожных иногда хочется хлеба. Разумеется, я пишу, держа в голове стилевой опыт великих, но уже не боюсь «въехать» в Набокова или в кого-то другого. Этот страх свойствен юности, когда собственное ядро еще не сформировано, и можно легко перенять чейто стиль. Ведь по сути стиль — производное от этого ядра. Его излучение.
Недавно, обсуждая с одним знакомым роман «Соловьев и Ларионов» и хваля его, я услышала: «Это потому, что у тебя уже ностальгия по ушедшему постмодернизму». Мне эта мысль показалась забавной, потому что не могу себя назвать поклонницей постмодернизма. Из русских прозаиков, к которым можно применить этот термин, я очень люблю только Венедикта Ерофеева и Сашу Соколова. Читая Вас, я, конечно, замечала некоторую постмодернистскую отстраненность и пастиш, иронию, но скажите, Вы считаете себя постмодернистом? И какие у Вас отношения с вышеназванными писателями?