Дом Леви
Шрифт:
Скамья стоит между несколькими липами, отстаивающими свое существование в самом центре огромного города. Они почернели от уличной пыли, кора их стволов покрыта вырезанными в ней руками влюбленных сердечками, пронзенными стрелой Амура. Скамья стоит на узкой полоске зеленой травы, и весной там прорастают сезонные растения – майские цветы, главным образом, фиалки.
Липы, скамья и мелкая травка вокруг них это центр бедного квартала. Прохожие, не живущие в в нем, и не предполагают, что следует как-то по особому отнестись к зеленой скамейке. В любое время вокруг нее сигналят
Утром ее занимают безработные, каких много в этом квартале. Сидят: куда им идти? Они переполнены жаждой деятельности, глаза бегают, провожая каждого идущего, у кого, очевидно, есть какая-то цель, – и так в течение всего дня. В полдень скамейку занимают дети, возвращающиеся из школы, обычно парами, болтают о том, о сем, смеются и дерутся. Здесь они задерживаются перед тем, как вернуться в свои серые от нищеты дома. Но истинная жизнь на скамье начинается только после полудня: тогда ее занимают женщины. Они приносят с собой запахи кухни, селедки, лука, свиного жира и картошки. Они приходят, усаживаются, достают вязанье, и работа начинается. Руки их, почерневшие от чистки картофеля, соревнуются в скорости движения с их устами. Тут собираются женщины со всего квартала, все-то они знают, обо всем судачат, всех судят, всему завидуют. По субботам сюда приходят и евреи из соседского квартала. Сидят на скамье, перебирают прошлое, когда были богатыми, мечтают о будущем, когда снова разбогатеют.
Да и ночью не дают скамье отдыха. Когда город вспыхивает огнями, скамью окутывает таинственная темень, влекущая к ней влюбленные пары. Сидят они на этих зеленых стертых досках или, за неимением места, прижимаются к липам. В темноте каждая пара как бы обосабливается, и скамья прислушивается к любовному шепоту и запретным столь сладким стонам.
Когда же расходятся и эти, остается всегда один, бездомный, свернувшийся в ветхом своем пальто, нашедший себе убежище на ночь на этой скамье.
Итак, от утра до утра, скамья занята, являя собой, как бы, душу квартала.
Напротив скамьи – переулок в два ряда ветхих домов. Стекла их окон подобны глазам, потускневшим от плача, и обитатели их также серы, как их стены. Лик переулка всегда зол. Самые дерзкие лучи солнца, пытаются иногда прорваться в переулок, но тут же проглатываются уличной пылью. С наступлением сумерек зажигаются в городе тысячи ярких уличных фонарей. Газовые фонари в переулке роняют тусклый свет. Переулок этот подобен пасынку в огромном городе.
Утром заря восходит медленно-медленно. Свет фонарей бледнеет и исчезает. Полусумрак еще скрывает дома переулка, но огромный город уже полон шума, движенья, многолюдья. Группа за группой выходят рабочие из дверей своих домов, у каждого сверток подмышкой, лица припухшие, и глаза еще полны сна. Они присоединяются к длинному потоку, извивающемуся вдоль улиц, будят бездомного бродягу на скамье. Он тут же надевает свое ветхое пальто и присоединяется к потоку, как некое его звено, явно призрачное и лишнее.
В этот час переулок все еще дремлет. Только Отто уже открыл свой киоск на углу улицы. Он хозяин этого известного в квартале киоска, продает жвачку, сигареты, книжечки про сыщиков и коммунистические газеты. Им переулок открывается и им завершает свой день. Отто знает всех, кто выходит отсюда и кто приходит. Резвый мужичок-с-ноготок в кепке и с платком в руке, чтобы стирать пыль, он в свободную минуту между двумя разговорами или дискуссиями вертится, как юла, вокруг киоска, вытирает каждую книжку, каждую банку и даже газету. Эта работа не прекращается ввиду того, что переулок все время вздымает клубы пыли. Забот у Отто полон рот, вот он говорит, вот что-то мастерит, стирает, приклеивает, отгоняет малыша, вступает с кем-то в спор.
У Отто две постоянные темы, о которых он не прекращает говорить: великая любовь и великое разочарование. Великая любовь – к партии, и великое разочарование – в жене. Эти две темы не оставляют его в покое. C двумя вещами Отто никогда не расстается. С кепкой, которую он все время передвигает справа налево, и наоборот, и с белой охотничьей собакой Миной.
О-о! – говорит Отто и подмигивает Мине, которая всегда пребывает в окружении множества поклонников, не перестающих лаять и кусать друг друга из ревности к ней, – вот, псина дурная. Как сумела так втереться к людям! Сучка, как и все девки переулка.
В часу седьмом утра начинают звонить колокола, и тут переулок просыпается. Фриц, сын трактирщика, появляется со своей ватагой. Четырнадцатилетние подростки только что закончили учебу, а работы нет. Нет такой дыры и такого угла, где бы они не толпились, нет такого ругательства, которое бы не слетало с их губ, и нет такой пакости, в которой бы они не участвовали. Утро за утром ватага собирается на скамейке под липами, чтобы затем двинуться в город по каким-то своим срочным делам, и каждое утро Отто использует эти короткие минуты их пребывания под липами для поучений.
– Мерзавцы! – набрасывается он на них. – Падаль! – начинает он ораторствовать. – Да вас надо учить и воспитывать, вы же, молодая смена Германии!
Тем временем молодая смена занимается собиранием окурков от сигарет, набросанных за ночь.
– Отто, – прерывают они его речь, – выскажи свое мнение об этом окурке.
Показывают ему половину сигареты. Это обычно швыряет Пауле, этакая грязная макаронина. Сумел кого-то надуть, и с тех пор курит только половинки сигарет. Тут вся ватага срывается с места и исчезает из вида.
В этот час собираются у киоска Отто все безработные переулка. Прочитывают заголовки газет, косятся на пачки сигарет, и тут начинается треп.
– Германия, – говорят молодые, – проклятая страна. Бросает на произвол свою молодежь.
– Германия, – говорят другие, – чиновники ее имеют уши, да не слышат, имеют глаза, да не видят. Слово человеческое не войдет им в сердце и в ум. Только проклятые правила и законы управляют этим чиновным людом. А попробуй увильнуть, тотчас же твоя физиономия выглянет из окошка тюрьмы.