Дом проблем
Шрифт:
А Мастаев Кнышевскому:
— Он не видит монитора. Стань у выхода, кость возьми.
— Он нас пристрелит, — простонал Кнышевский.
— Не посмеет, тогда и ему хана. А впрочем, лучше как Инкота. Те, что сюда уже едут, нас тоже не пощадят.
— Вылазь, кому сказал, вылазь, гад, — решетка с режущим скрежетом раздвинулась, там уже зловещая тень.
— На позицию, — по-военному приказал Мастаев, толкая напарника к выходу, а сам стал с вызовом прямо напротив.
— Вылезай, кому говорю, вылезай! — согнувшись, в проходе появился «ястреб», наперевес автомат. — Вылезай! На выход, сука!
— Не могу, — будто поддразнивает Ваха. — Твои путы сдвинуться не дают.
— Ах ты, сволочь, — под ногами Мастаева прошла автоматная очередь. Увидев, что и тогда узник не испугался,
«Ибо ненависть никогда не остановить ненавистью: ненависть можно остановить только любовью — это древняя истина», — так сказано в адатах Кавказа. Это лейтмотив мифологии и священных писаний. Однако люди на свой лад трактуют метафору вечности. И вместо того, чтобы очистить свою собственную душу, некоторые фанатики пытаются очистить мир. И при этом с чистой совестью и сознанием своей правоты они разжигают огонь священной войны против некрещеного, необрезанного язычника, туземца, в конце концов против самого близкого, даже отца.
И в этом ничего нового, а тем более удивительного нет, ибо ящик Пандоры [193] давно открыт, в мифологии сплошь и рядом встречается отцеубийство. И чтобы как-то смягчить легенды, замещают фигуру отца неким жестокосердным дядей либо просто чудовищем. Хотя мы знаем, что образы сына-отца-чудовища в мировом хаосе — это одно целое. Смысл некоего конца в возрождении нового. И вся эта мифология, которой как метафорой вооружен Мастаев, является просто идиллией «реакционного» идеализма, а современный мир — это всякие разновидности марксизма-ленинизма, это воинствующий атеизм и материализм, который все эти «отцеубийства» объясняет очень просто — диалектически, как основной закон философии — отрицание отрицания, и далее, классовой борьбой, которой вооружен Кнышевский. И если с помощью простой легенды Мастаева узники смогли выбраться из грота, то и далее наивный Ваха полагал, что у поверженного охранника будут ключи от оков. И каково было разочарование, когда горец уже пытался булыжником перебить железо. К счастью, Митрофан Аполлонович знал систему этих кандалов — один выстрел в замок и им нечего более терять, даже «своих цепей». И они уже не пролетарии, и не узники, но и не свободны, потому что в рации все требовательнее и настойчивее вызывают «ястреба», волнение и напряжение с обеих сторон.
193
Пандора (всем одаренная) — в греческой мифологии, когда Пандора открыла сосуд, вручённый ей богами, в котором были заключены все людские пороки и несчастья, по земле расползлись все болезни и бедствия. Только надежда осталась на дне сосуда, так как Пандора захлопнула крышку сосуда. Так люди были лишены даже надежды на лучшую жизнь. Но явится герой.
— Скоро они будут здесь, — жизненные нотки появились в голосе Кнышевского.
— Встретим внезапно, — взялся за оружие Ваха.
— Ты что — болван! Думаешь, и этих, как «ястреба», баснями накормить. Это элитный спецназ, значит, со страховкой в горах — два отделения, четыре БТРа. Два дохляка — против двадцати. Надо бежать, ты ведь знаешь местность.
— Знаю — тупик.
— Что?! Не может быть! — разъярился Кнышевский. — Должен быть выход!
— Есть, — тихо ответил Ваха. — Только трехтысячник — пик Басхой-лам. Тропа крутая. Спуска нет. Одолеем?
— Что? Да я сейчас и Эверест покорю. Я хочу жить, я должен жить, чтобы им отомстить. Я думал, конец, а тут. Показывай путь! — властно приказывает старший.
И тут они разом умолкли, стали, остолбенело глядя поверх гор. Рация умолкла. Та же ночная тишина. И только мерно-привычный, неугомонно-гармоничный рев горной реки, и никаких иных звуков нет. Внезапно, озаряя звезды, в небо устремились лучи прожекторов. Это совсем рядом.
— Мастаев, берем все необходимое, уходим, заметая следы.
Как у кадрового военного, команды Кнышевского стали четкими, ясными, короткими. И если Ваха взял только нож, топорик и искал веревки, то Митрофан Аполлонович думал о провизии и оружии, взял даже гранатомет и гранаты.
— Этого не надо, — злился Мастаев.
— Это всегда надо. Не учи меня, салага.
Тут ядовито-мощный луч фар резко обрушился, осветив теснину ущелья, оживляя страшные тени ночного леса, сквозь которые ползет прямо на них этот огнедышащий язык чудовища, рев которого ужасающе нарастает, а от многократного эха невообразимо страшен.
— Бежим, — крикнул Кнышевский. — Указывай путь, нам надо скрыться.
— Хм, — усмехнулся про себя Мастаев, — «скрыться», то есть по-ленински уйти в подполье. Нет. Это родная ночь, родные звезды, родные горы. И ему снова предоставлена свобода жить. Значит, он герой. Он по-прежнему должен совершить великий подвиг. И пусть это не первооткрытие, а открытие заново. Однако ночью Басхой-лам вряд ли кто покорял. В этом есть интересный оборот его рискованного приключения — из страны узников и мертвых в гроте, из страны, где правят дьяволы и демоны, вооруженные самым современным оружием, в страну, где солнце над просторными альпийскими лугами Макажоя, где еще звучит мелодия цвета и любви пчелиной семьи из разбитого фортепьяно Марии. Там, где сладкий, целебный мед! И это восхождение, как и вся жизнь, было предопределено, словно единственный путь из преисподней в рай, где не может быть оружия! И, видимо, поэтому, когда лишь переходили вроде бы небольшую, да бурлящую, уже леденящую речушку, Кнышевский не раз, спотыкаясь о валуны, падал в этот неугомонный поток, да так, что сам понял — с гранатометом в будущее не по пути.
Вот они уже уперлись в скалу. Не зря Мастаев здесь не раз проходил, почти на ощупь он определил, где тропа, задрал голову — ничего не видно, все с темным небом слилось. Лишь одна звезда манит.
— Аполлоныч, одолеем?
— Не такое одолевали, — и все-таки стучат зубы Кнышевского, — показывай путь, — торопит он.
Ваха полез; сразу почувствовал, как тяжело: ночь, после грота силы на исходе, легче было бы двигаться одному. За спиной Кнышевский часто прерывисто сопел. Вот слышит Мастаев, как напарник разом избавился от всего балласта: о скалы бились гранаты и пистолет. А потом вдруг Ваха ощутил какое-то странное состояние, словно он в невесомости, совсем один, что стало страшно и он понял — не слышит сопения Кнышевского:
— Аполлоныч. Кнышевский! — во весь голос вопил Ваха. И если бы он попытался спастись сам, то это следовало сделать сейчас, но об этом он даже не думал. Интуитивно знал, что они уже давно, сквозь борьбу и войну, сквозь эти фиктивные, а порой и настоящие выборы с готовыми «итоговыми протоколами», все-таки выбирали единую судьбу, а иначе нет, не было и не будет — человечество едино: участь одного — участь всех. Кто об этом забудет — того ожидает крах. И как на этой крутой горной тропе Басхой-лам — обратной дороги не будет. Да выжить они должны. И Ваха как-то нашел нишу в скале, прислонился к ней спиной и, развязав свою веревку, будто рыбак, стал закидывать ее вниз, понимая, что партнер еще где-то рядом. Не достает. И тогда Ваха пошел на последнее: привязал к веревке офицерский ремень, что сдернул с охранника. Вновь закинул — «клюнуло». Крепко-накрепко, как струна, натянулся спасительный трос и не то что Мастаев потянул, просто эта товарищеская спайка, словно живительная артерия, вдохнула жизнь в обоих. Кнышевский, наконец, подал голос.
— Не бросай. Тяни!
Если бы Ваха не чувствовал вслед за собой дыхания Кнышевского, то он наверняка дополз бы до первой спасительной террасы, обнял бы растущую здесь уже окрепшую березку и так бы, наверное, навсегда застыл — так он устал, даже от жизни. Но ему пришлось еще помогать товарищу. И Кнышевский словно насмерть обнял крепкий ствол:
— Я все. Умираю. Лучше бы убили. Дай знак. Пусть нас обнаружат, вызовут вертолет.
— Не хнычьте, — разозлился Мастаев. — Вы ведь кадровый офицер.